За клеткой на птичий рынок пошли с Эдиком. Кирюху я завернул в фланелевую тряпицу и положил в деревянный ящичек. На птичьем рынке я бывал всего два раза в жизни. Один раз еще в глубоком детстве, когда рынок находился на Чижовке и тянулся вдоль ветхого забора, за которым располагалась стройбатовская часть. Точнее, дислоцировался свинарник от той части. За стеной там хрюкали свиньи, пытаясь выглянуть или просунуть грязные рыла сквозь крупные щели. Какие-то чижовские пацаны, помнится, дразнили палкой злобного, с пеной на желтых клыках, хряка, а на заборе сидел солдат, черномазый чучмек-свинарь, свесив ноги в заляпанных навозом кирзачах, и скалил белоснежные зубы. Вдоль забора стояли клетки с птицами, на кирпичах барки с рыбками, старики в полувоенной одежде дымили махорку или смалили «Прибой». «Беломор» курили редкие, те, кто пижонил в офицерских кителях и хромовых сапогах. Кое-где были расставлены на ящиках бутылки всевозможных калибров, лежала нехитрая закусь, мужики, раскрасневшиеся, некоторые с засаленными наградами, говорили «за жисть». Разговаривали о войне, о новых деньгах, о Гагарине, а проходя мимо одного деда, с зеленоватой бородой и выцветшими, кислыми глазами, я уловил, помню, фразу, врезавшуюся в память на всю жизнь: «Эх, какого чудесного дрозда отловил я в девятьсот пятом, когда казачки тут наших кацапов жизни учили. Ух и пел, каналья! Будто дрова колол!» Запомнилась также жутковатая картина: около голубятников валялись голубиные головы и окровавленные тушки и стояли друг против друга со сжатыми кулаками две «копны» — чижовская, похоже, и гусиновская.
Потом птичий рынок перенесли на Глинозем. Там побывал я уже взрослым. На Глиноземе были «удобства»: полусгнившие прилавки огорожены ветхими заборами, деревянные магазины-сарайчики имели печки-буржуйки, между сарайчиками, где плескалась сплошная жижа (дело было осенью), накиданы кирпичи и доски. Был даже разрисованный всякой «живописью» сортир. Во второе посещение птичьего рынка запомнились не столько птицы и рыбки, сколько странная парочка, вокруг которой кучковалась толпа: один из парочки был длинноволос, по тогдашней моде, небольшого росточка, с фигурными черными пижонскими усиками, чем-то похожий на Высоцкого, звезда которого стояла тогда в самом зените, особое сходство придавала гитара в руках: очень красивая, женственно-нежная, явно не магазинная, старинной, «приталенной» формы, с мозаичным узором; рядом стоял необычно длинный, худощавый субъект в модном тогда цигейковом пирожке на редькообразной голове. Низенький, поставив ногу на выступ, играл на гитаре — плелись удивительно громкие и чистые переборы-«кружева», а сам он пел что-то очень грустное, сентиментальное, явно несоветское, даже вроде как декадентское, что-то об увядших хризантемах, пурпурном закате и уходящей жизни. Когда закончил, толпа, в которой преобладали глиноземские урки, но были, впрочем, и бабка с поросенком, высунувшим пятачок из рваного мешка, была девчушка в дырявых чулках, с огромной любопытной, морщинистой черепахой, — толпа стала просить «сбацать коронную». Просили почему-то не самого гитариста, а того длинного мрачного субъекта, что стоял рядом. Он прошептал что-то низенькому маэстро на ухо, и тотчас же гитара зазвучала вызывающе-разухабисто, но одновременно рыдающе, и они в два голоса запели: «Горят костры далекие, Луна в реке купается, А парень, с виду молодой, В пивнушке похмеляется…» Кто-то из блататы рванул на груди тельник: «Ух, тащусь, пацаны! В натуре, законная! Удружил, Комарище…»
И вот теперь я пошел на птичий рынок в третий раз. Раньше то был обычный рынок, но власти никак не могли выгнать оттуда азеров, которые контролировали рынок, пришлось отдать его чудакам-птицеловам, и азеры как-то сами собой рассосались. Пошел я туда, как уже упоминал, со старым институтским другом Эдиком, который «одел» моего Кирюху так, что и от живого не отличишь, которого в институте звали «Фантаст», в отделе — «Шиза», а на рынке, за раздвоенную бороду и всевозможные, всякий раз экстравагантные идеи и выходки, — «Солженицын». Мне он нравился как раз за то, за что не нравился многим: одевался он, как вздумается, говорил, что хотелось, делал, что нравилось. Он-то и вызвался подобрать мне клетку, а заодно показать, как сам выразился, «постоянных персонажей птичьего рынка».
Да, это были колоритные типажи: вот стоит парочка у разложенной на прилавке закуски с бутылкой водки: один столяр-краснодеревщик, золотые руки, а другой «Знаток», майор милиции, следователь, знающий всё и обо всем, говорят, даже отстоявший рынок перед высшим начальством, когда решено было переносить его куда-то в четвертый раз; вот кучкой стоят со своими щеглами Калябушка, Атоня и Хомяк; вот Футболист и Боксер, бывшие спортсмены, сплошь в «Адидасе», канареечники, а с ними рядом Мыши, братья-близнецы чижовские и Вовка-Кызя гусиновский, хромой и пьяный, — у этих чижи, ренела и голуби; немного поодаль от них дед Сапожник с лесной птицей о чем-то препирается с Кочубеем Танкистом, бывшим зеком и штрафником, который смакует желтоватый самогон из граненого стакана; вот прилизанный Слава Ашхабадец, саксофонист из оперного театра о чем-то перебрасывается с Игорем Петровичем, профессором (настоящим), наверное, хвалится, как про него кино снимали; рядом стоит Брехун, который всё ловил, всё стрелял («Всё, что мелькнуло — то моё!»), всё знает и со всеми сильными мира сего пил или пьет водку — поначалу ему верили, работает он в обкомовском гараже, а потом махнули рукой: не разберешь, где у него что; отдельно стоят соловьятники: отец и сын Гуськовы, отец и сын Игнатовы, Валёк Ямской, Колюха-Цыган из пожарки, Коридорный, а проще — надзиратель из СИЗО, дядь-Паша Бас и дядь-Юра Бык с Песчановки и кто-то еще.
Отличную текстурную клетку мы недорого сторговали у Ивана Страдивари — на ней хоть сидеть, хоть плясать можно. Рядом с Иваном стоял невысокий чернявый мужичок. «Знаешь, кто это? — толкнул меня в бок Эдик, когда отошли. — Это сам Безгин.» Да ты что! О нем даже я слыхал. Его гитары звучат по всему свету. Почти у всех эстрадных звезд — его гитары. Он делал гитары Бичевской, Шевчуку, иеромонаху Роману, а также Комару и самому Высоцкому.
Подошли трое казаков, в голубых фуражках с красными околышами, с плетками за голенищами. Чурок гоняют! — прошелестело над рынком. Казаки громко разговаривали: «Поганое время сейчас — предатели и ничтожества пытаются жать там, где не сеяли.» — «Ну так что ж! Стоять надо твердо — даже в грязи!» Один из казаков взял из рук Безгина гитару. Поставив хромовый сапог на ящик, заиграл: «Седлайте мне коня лихова, Черкесским, убранным седлом, Я сяду, сяду и поеду В чужие, дальние края.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68