Он вызывающе-коротко стрижен, в голубой шелковой рубахе и в светло-коричневой куртке. Точно такая же куртка на мне — только у меня фасон чуть-чуть другой и ткань несколько темнее. И, похоже, что он, так же как и я, тоже здесь случайный гость. Он сидит наособицу, ни с кем не заводя разговор. Обменявшись двумя-тремя фразами, мы сразу же перешли на «ты», хотя еще и не познакомились. Есть в нем что-то мне симпатичное — он нравится мне именно тем, чем не понравился бы многим; в косых взглядах, которые он невзначай бросает на людей, сквозит что-то как будто знакомое, в последнее время часто встречаемое среди той публики, с которой приходится иметь дело по долгу службы. Сидящий справа дед Ромка, который увлеченно занимается с помощью пальцев жаренными в сметане карасями, «мастерами пахнуть», как он сам про них выразился, вдруг отрывается от своего нехитрого занятия и бросает, что он тут, дескать, знает всех, ну, или догадывается, кто кому и кем приходится, и со стороны невесты, и со стороны жениха, — кроме вас двоих, ребятки, — и переводит пристальный, совершенно трезвый взгляд с меня на моего визави. Тот сразу же парирует: «А мы из секретных служб, дед! Видишь, и куртки у нас одинаковые. Спецодежда! — и добавляет приглушенно: — Со стороны невестиного отца мы…» Дед кивает головой, тянет понимающе — а-а-а! знавал, знавал, дескать, Колюшка, как же, еще с тех пор, как он под стол пешком ходил, — и вдруг оживляется, и шепчет доверительно, что и сам, мол, тоже в свое время срок тянул, давненько, еще во времена Берии. Говорит, что был на зоне плотником, хорошо жил, хлеб всегда водился. Рядом находился женский барак, и они, плотники, туда имели доступ. Так там за пайку черняшки любую бабу можно было отхватить. И был неписанный закон: пока управляешься с нею, она должна пайку съесть. Если не успевает — остаток пайки у нее забирался. Так у них в бригаде был один жлоб — он, прежде чем идти на женскую зону, понижает старик голос совсем до шепота, кинет, бывало, пайку в снег, чтоб как следует промерзла, — на троих баб хватало. Но боженька его наказал: в причинное место попала щепка, получилось нагноение, и в больнице тюремные коновалы отхватили по самое не балуй… Вот так-то вот! Сидящая рядом пожилая женщина морщит нос и отодвигается. Дед хмыкает, кивает на соседку, бормочет: «Подруга дней моих суровых, суровая подруга дней моих…» — совсем как бывший мой шеф, и, говоря, странно как-то дергает шеей, словно бы освобождаясь от жесткого и тугого казенного воротника.
Точно так же потягивал в сторону шеей мой первый «кент», когда его ввели в кандей, коридор молчания. Это был пожилой, изможденный человек. Пока врач освидетельствовал его, мерил давление, заглядывал в рот, проверял вены на запястьях, не «сыграл» ли тот «на скрипке» — «кент» должен быть обязательно здоров! — я пристально рассматривал его. Он был похож то ли на сельского учителя, то ли на колхозного счетовода. Угрюмо молчал. Не плакал, не кричал, не метался. Видно, был в глубоком шоке. Когда врач написал в протоколе «здоров», а на лбу обреченного нарисовал зеленкой цифру «9», моего первого «кента» подвели к стене, поставили на колени, лицом к серой штукатурке. Он покорно ждал, склонив голову, пока Елисеич шелестел бумагами, а потом читал приговор. Я не помнил себя. Рукоять пистолета взмокла в ладони и скользила. Наконец Елисеич кончил читать, все вздохнули. Даже конвоир. Вздохнул и обреченный тоже. Все повернулись ко мне. Я понял, что наступила моя очередь. Подошел. Рука дрожала. По спине струился пот. В глазах плясали мушки. Не целясь, выстрелил в стриженый, костистый затылок. На стенку брызнули мозги и кровь.
Конвойный ахнул и стал громко икать. Человек неестественно выгнулся и кулём свалился на бетонный пол. В глазах застыл немой вопрос. Я наклонился. Входное отверстие было маленьким, неприметным, а выходное чуть ли не с кулак. Мне сделалось не по себе. Прислонился к стенке. Врач раскрыл саквояж, дал мне валидола. «Привыкнешь!» — сказал равнодушно этот дуборез. После чего он освидетельствовал «жмура», констатировал смерть и, подписав протокол, все они удалились «спрыснуть» это дело — по такому случаю в кабинете шефа всегда накрывали стол. Звали и меня, но я отказался. Меня мутило. Сняв черную маску, я еще долго стоял перед стеной, смотрел на безжизненное тело. Ребята из охраны спешно замывали стену, испуганно косясь в мою сторону, другие неловко укладывали труп на жмуронос. Вот уложили, понесли, почему-то боком, и мне вдруг показалось, что покойник меня окликнул. Я вздрогнул, и неожиданно вспомнил, что даже фронтовики всю жизнь помнят своего первого убитого врага. Во рту было горько от желчи…
Гости пьют сладкое вино и кричат «горько!», встают, выходят плясать, курят, обнимаются, на каждом конце стола идут свои оживленные разговоры, о молодых как бы и забыли, и я уже подумываю: а не пора ли выполнить свою миссию? Нет, рано, гости еще не достаточно пьяны, чтоб не заметить, еще не дошли, как говорится, до известной кондиции. Подождем… Вдруг все разом умолкают, и в наступившей тишине слышится голос беленького мальчика, сидящего между родителями: «А вчера мы с папой нашу маму изнасиловали: я руки держал, а папа целовал». Народ улыбается и опять начинает шуметь. Мать шикает на сына и краснеет. А мы после этого знакомимся с моим визави. Он называется Юрком. Судя по его рукам, человек он профессии нерабочей, может быть, какой-нибудь начальник. Но тогда почему — Юрок? Руки у него не грубые, а наоборот — холеные, и очень сильные, как бывают руки у спортсменов. По речам же он — стопроцентный шофер или слесарь. Уж лучше бы не раскрывал рот… Но все-таки есть в нем что-то загадочное, необъяснимое, что — привлекает. Но одновременно и настораживает. И даже — отталкивает. Я не хочу копаться в своих чувствах, некогда и нет желания, я твержу себе: расслабься, улыбнись, захмелей. Ты же на свадьбе. Вон, смотри, какая невеста красивая. И в ее волнистых черных волосах, сбоку от безупречного пробора, алеет бархатистая роза… Дед Ромка толкает меня в бок локтем: «Гляди-кось, что делается, а?!» — и сует под нос измятый, в соусе, газетный листок. Я утыкаюсь в рубрику «нравы криминальной Москвы» — зачем?! — и читаю: «Уж не помню сейчас, зачем я заходил в аптеку на Маросейке. Погода в тот вечер была слякотная. Лужи кругом и гололед. И темно, несмотря на освещенные витрины магазинов. Прохожие шли с опаской. Перед лужей возле подворотни я притормозил вместе с другими прохожими. И именно в этот момент услышал сухие хлопки на другой стороне улицы. Сухость выстрелов объяснялась, по всей видимости, тем, что стрелявший, высокий парень в черной маске, пользовался пистолетом с глушителем. Он бежал за человеком в светлой куртке и палил на ходу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Точно так же потягивал в сторону шеей мой первый «кент», когда его ввели в кандей, коридор молчания. Это был пожилой, изможденный человек. Пока врач освидетельствовал его, мерил давление, заглядывал в рот, проверял вены на запястьях, не «сыграл» ли тот «на скрипке» — «кент» должен быть обязательно здоров! — я пристально рассматривал его. Он был похож то ли на сельского учителя, то ли на колхозного счетовода. Угрюмо молчал. Не плакал, не кричал, не метался. Видно, был в глубоком шоке. Когда врач написал в протоколе «здоров», а на лбу обреченного нарисовал зеленкой цифру «9», моего первого «кента» подвели к стене, поставили на колени, лицом к серой штукатурке. Он покорно ждал, склонив голову, пока Елисеич шелестел бумагами, а потом читал приговор. Я не помнил себя. Рукоять пистолета взмокла в ладони и скользила. Наконец Елисеич кончил читать, все вздохнули. Даже конвоир. Вздохнул и обреченный тоже. Все повернулись ко мне. Я понял, что наступила моя очередь. Подошел. Рука дрожала. По спине струился пот. В глазах плясали мушки. Не целясь, выстрелил в стриженый, костистый затылок. На стенку брызнули мозги и кровь.
Конвойный ахнул и стал громко икать. Человек неестественно выгнулся и кулём свалился на бетонный пол. В глазах застыл немой вопрос. Я наклонился. Входное отверстие было маленьким, неприметным, а выходное чуть ли не с кулак. Мне сделалось не по себе. Прислонился к стенке. Врач раскрыл саквояж, дал мне валидола. «Привыкнешь!» — сказал равнодушно этот дуборез. После чего он освидетельствовал «жмура», констатировал смерть и, подписав протокол, все они удалились «спрыснуть» это дело — по такому случаю в кабинете шефа всегда накрывали стол. Звали и меня, но я отказался. Меня мутило. Сняв черную маску, я еще долго стоял перед стеной, смотрел на безжизненное тело. Ребята из охраны спешно замывали стену, испуганно косясь в мою сторону, другие неловко укладывали труп на жмуронос. Вот уложили, понесли, почему-то боком, и мне вдруг показалось, что покойник меня окликнул. Я вздрогнул, и неожиданно вспомнил, что даже фронтовики всю жизнь помнят своего первого убитого врага. Во рту было горько от желчи…
Гости пьют сладкое вино и кричат «горько!», встают, выходят плясать, курят, обнимаются, на каждом конце стола идут свои оживленные разговоры, о молодых как бы и забыли, и я уже подумываю: а не пора ли выполнить свою миссию? Нет, рано, гости еще не достаточно пьяны, чтоб не заметить, еще не дошли, как говорится, до известной кондиции. Подождем… Вдруг все разом умолкают, и в наступившей тишине слышится голос беленького мальчика, сидящего между родителями: «А вчера мы с папой нашу маму изнасиловали: я руки держал, а папа целовал». Народ улыбается и опять начинает шуметь. Мать шикает на сына и краснеет. А мы после этого знакомимся с моим визави. Он называется Юрком. Судя по его рукам, человек он профессии нерабочей, может быть, какой-нибудь начальник. Но тогда почему — Юрок? Руки у него не грубые, а наоборот — холеные, и очень сильные, как бывают руки у спортсменов. По речам же он — стопроцентный шофер или слесарь. Уж лучше бы не раскрывал рот… Но все-таки есть в нем что-то загадочное, необъяснимое, что — привлекает. Но одновременно и настораживает. И даже — отталкивает. Я не хочу копаться в своих чувствах, некогда и нет желания, я твержу себе: расслабься, улыбнись, захмелей. Ты же на свадьбе. Вон, смотри, какая невеста красивая. И в ее волнистых черных волосах, сбоку от безупречного пробора, алеет бархатистая роза… Дед Ромка толкает меня в бок локтем: «Гляди-кось, что делается, а?!» — и сует под нос измятый, в соусе, газетный листок. Я утыкаюсь в рубрику «нравы криминальной Москвы» — зачем?! — и читаю: «Уж не помню сейчас, зачем я заходил в аптеку на Маросейке. Погода в тот вечер была слякотная. Лужи кругом и гололед. И темно, несмотря на освещенные витрины магазинов. Прохожие шли с опаской. Перед лужей возле подворотни я притормозил вместе с другими прохожими. И именно в этот момент услышал сухие хлопки на другой стороне улицы. Сухость выстрелов объяснялась, по всей видимости, тем, что стрелявший, высокий парень в черной маске, пользовался пистолетом с глушителем. Он бежал за человеком в светлой куртке и палил на ходу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68