Свернули с Королевских Валов налево по Русской улице мимо музея и ратуши, выехали на Германские Валы и полюбовались величественным, похожим на храм под огромным круглым куполом, зданием городского театра. Везде белели полотняные вывески: «Московский базар», «Одесская кондитерская». А рядом — казармы с грубо измалеванными на стенах солдатами в человеческий рост. Это — форма обмундирования австрийских войск. На бульваре Франца-Фердинанда — могучая фигура на рвущемся вперед коне, с протянутой вдаль булавой: Ян Собесский. И над всем городом, прямо из свежей зелени высокого холма, взлетает к небу изящная архитектурная игрушка: Собор святого Юра. Многолюдье затопляет город. Мчатся генералы в тарантасах. Чистенькие офицеры в перчатках козыряют раскрашенным дамам. Военные оркестры жарят в одной стороне Павловский марш, а в другой — «Дунайские волны».
— Неужели?
— Честное слово, женюсь!..
Когда Карбышев и Лабунский вернулись в госпиталь, документы на выписку были уже готовы. Карбышев прочитал в свидетельстве о своем ранении: «Сквозное пулевое мягких частей задней поверхности средней трети левой голени». Хорошо, что записано, — упомнить невозможно… Доктор Османьянц говорил:
— Вы слышали? По Галиции разъезжает господин Родзянко?
— Можно подумать, что вы с ним на «ты»…
— Нет. Но Родзянко такой человек, что и камень из почки возьмется вырезать и армией не прочь командовать. Зачем же он разъезжает?
— Милый Нерсес Михайлович, — сказал Карбышев, — я вас очень хорошо понимаю. Но не тревожьтесь: нелепое временно в жизни и быстро проходит. А постоянно лишь то, что умно.
Османьянц засветился самой радужной из своих улыбок.
— Кажется, вы действительно меня понимаете, капитан. Неужели мы так-таки и не увидимся после войны?
Вечером на Львовском вокзале, в общем зале, за длинным столом, сидел громадный человек с маленькими заплывшими глазками, толстым горбатым носом, жирными щеками и шеей циркового борца. Устроившись насупротив, Карбышев велел подать чаю. Голиаф долго приглядывался и, наконец, спросил густым, мягко-трескучим басом:
— Давно ранены, капитан? А у меня сын воюет в Карпатах. Я — Родзянко.
Глава седьмая
Еще в феврале было ясно видно, что противник готовится прорвать русский фронт на Дунайце: свозилась артиллерия тяжелых калибров, прибывали новые части, умножались обозы. Переход в наступление задерживался только глубоким снегом и бездорожьем. Между тем третья русская армия занимала у Дунайца совершенно не подготовленные к принятию боя позиции. Собственно, позиций даже и не было, а был всего лишь один ров на голом месте и без ходов сообщения в тыл. Стоило неприятелю опрокинуть на это «укрепление» огонь своих орудий, как оно неминуемо должно было развалиться, а сидевшие в нем люди погибнуть.
Второго мая на слабый и открытый фланг третьей армии упал миллион тяжелых немецких снарядов.
Убежища рухнули; брустверы исчезли, как декорации с театральной сцены; глубокие и широкие воронки повсюду разинули черный зев. Солдаты прыгали в воронки и продолжали стрелять. Но это не могло длиться долго. Третья армия покатилась, обнажая фланги соседей. За ней стали свертываться сперва соседние корпуса, потом — армии, а затем и весь русский фронт. Так начался страшный месяц — май пятнадцатого года. Расцепиться с преследовавшим противником не удавалось: он шел на хвосте и наседал. Изо дня в день повторялись обходы и прорывы — тяжелое ощущение травленого зверя ни на час не покидало бежавших. Все спуталось: пехота, госпитали, понтоны, обозы, артиллерийские парки — все вперемежку, где попало и как попало. Море людей, повозок и лошадей покрыло дороги. Лошади храпели и бились в оглоблях. Стоило заглянуть в их большие, изуродованные ужасом глаза, чтобы понять: совершается гибельное дело — пыль, дым, ружейная стрельба по немецким аэропланам, пулеметное таканье, топот и лязг, топот и лязг… И не было между землей и небом ни единого звука, который не был бы рожден этим отчаянным отступлением…
…Карпаты тоже очищались. Держаться здесь дольше было нельзя: карпатский фланг фронта висел в воздухе. Кроме того, горные дороги размесились в топях из снега и грязи; подвоз снарядов и продовольствия прекратился. Полки представляли собой жиденькие сводные батальоны; в полку — семьсот — восемьсот человек. Следовательно, и дивизии были, в сущности, не больше, чем полками неполного состава, да еще и почти без офицеров. Так, по крайней мере, обстояли дела в той второочередной дивизии, которая зимой занимала Бескидский перевал, а теперь отходила из гор на равнину. Австрийцы шли за ней, то здесь, то там вытягиваясь из ущелий, постоянно теряя связь между частями и единство в действиях, без взаимной поддержки. Есть на войне критическая минута. Все — ничье. Одна сторона свободна, другая — тоже. Инициатива лежит между обеими сторонами и вовсе нетрудно подхватить ее одним решительным движением, смелым рывком. И тогда можно приказывать врагу. Тогда можно свою силу использовать наивыгоднейшим образом. Но это — минута. Упаси бог пропустить ее! И если так случилось, все выгоды переходят к противнику. Уже он привяжет теперь к месту неудачливого соперника, раздергает по частям его боевую энергию, заставит его делать то, что ему совершенно не нужно, и, наконец, непременно разобьет его. Это — минута большого решения. Слабый командир не может поймать ее. «Эх, — думает он, когда она наступила, — эх, да как-нибудь образуется. А то еще неизвестно, что выйдет…» Он ждет. Чего? Но сильный знает, что упущенного не вернуть. Победа никогда не приходит сама, ее вырывают из рук случая смелостью и настойчивостью.
В такую-то именно критическую для дивизии минуту предприимчивый полковник Азанчеев был назначен командиром одного из ее полуживых полков и, представляясь начальнику дивизии, заговорил о переходе в контратаку. Азанчеев окончил академию генерального штаба, имел георгиевский крест, находился на второй войне, был отлично образован в общем и в военном смысле и не сомневался, что командовал бы дивизией куда удачней этого старика из отставки, корпусом — лучше Щербачева, армией — умнее Селиванова. Раздумывая на эту тему, он жалел Россию, которая пока не имела возможности пользоваться его талантами в полной мере, и яростно ненавидел все, что тому препятствовало. Это был бунт карьеризма, облагороженного патриотическими чувствами. Но начальник дивизии ничего этого не понял, не принял во внимание, и из крупного разговора с ним ровно ничего не получилось. Он не умел во-время решаться, боялся риска и по части природных способностей был весьма ограниченным человеком. Долгое пребывание в отставке окончательно его заморозило.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270 271 272 273
— Неужели?
— Честное слово, женюсь!..
Когда Карбышев и Лабунский вернулись в госпиталь, документы на выписку были уже готовы. Карбышев прочитал в свидетельстве о своем ранении: «Сквозное пулевое мягких частей задней поверхности средней трети левой голени». Хорошо, что записано, — упомнить невозможно… Доктор Османьянц говорил:
— Вы слышали? По Галиции разъезжает господин Родзянко?
— Можно подумать, что вы с ним на «ты»…
— Нет. Но Родзянко такой человек, что и камень из почки возьмется вырезать и армией не прочь командовать. Зачем же он разъезжает?
— Милый Нерсес Михайлович, — сказал Карбышев, — я вас очень хорошо понимаю. Но не тревожьтесь: нелепое временно в жизни и быстро проходит. А постоянно лишь то, что умно.
Османьянц засветился самой радужной из своих улыбок.
— Кажется, вы действительно меня понимаете, капитан. Неужели мы так-таки и не увидимся после войны?
Вечером на Львовском вокзале, в общем зале, за длинным столом, сидел громадный человек с маленькими заплывшими глазками, толстым горбатым носом, жирными щеками и шеей циркового борца. Устроившись насупротив, Карбышев велел подать чаю. Голиаф долго приглядывался и, наконец, спросил густым, мягко-трескучим басом:
— Давно ранены, капитан? А у меня сын воюет в Карпатах. Я — Родзянко.
Глава седьмая
Еще в феврале было ясно видно, что противник готовится прорвать русский фронт на Дунайце: свозилась артиллерия тяжелых калибров, прибывали новые части, умножались обозы. Переход в наступление задерживался только глубоким снегом и бездорожьем. Между тем третья русская армия занимала у Дунайца совершенно не подготовленные к принятию боя позиции. Собственно, позиций даже и не было, а был всего лишь один ров на голом месте и без ходов сообщения в тыл. Стоило неприятелю опрокинуть на это «укрепление» огонь своих орудий, как оно неминуемо должно было развалиться, а сидевшие в нем люди погибнуть.
Второго мая на слабый и открытый фланг третьей армии упал миллион тяжелых немецких снарядов.
Убежища рухнули; брустверы исчезли, как декорации с театральной сцены; глубокие и широкие воронки повсюду разинули черный зев. Солдаты прыгали в воронки и продолжали стрелять. Но это не могло длиться долго. Третья армия покатилась, обнажая фланги соседей. За ней стали свертываться сперва соседние корпуса, потом — армии, а затем и весь русский фронт. Так начался страшный месяц — май пятнадцатого года. Расцепиться с преследовавшим противником не удавалось: он шел на хвосте и наседал. Изо дня в день повторялись обходы и прорывы — тяжелое ощущение травленого зверя ни на час не покидало бежавших. Все спуталось: пехота, госпитали, понтоны, обозы, артиллерийские парки — все вперемежку, где попало и как попало. Море людей, повозок и лошадей покрыло дороги. Лошади храпели и бились в оглоблях. Стоило заглянуть в их большие, изуродованные ужасом глаза, чтобы понять: совершается гибельное дело — пыль, дым, ружейная стрельба по немецким аэропланам, пулеметное таканье, топот и лязг, топот и лязг… И не было между землей и небом ни единого звука, который не был бы рожден этим отчаянным отступлением…
…Карпаты тоже очищались. Держаться здесь дольше было нельзя: карпатский фланг фронта висел в воздухе. Кроме того, горные дороги размесились в топях из снега и грязи; подвоз снарядов и продовольствия прекратился. Полки представляли собой жиденькие сводные батальоны; в полку — семьсот — восемьсот человек. Следовательно, и дивизии были, в сущности, не больше, чем полками неполного состава, да еще и почти без офицеров. Так, по крайней мере, обстояли дела в той второочередной дивизии, которая зимой занимала Бескидский перевал, а теперь отходила из гор на равнину. Австрийцы шли за ней, то здесь, то там вытягиваясь из ущелий, постоянно теряя связь между частями и единство в действиях, без взаимной поддержки. Есть на войне критическая минута. Все — ничье. Одна сторона свободна, другая — тоже. Инициатива лежит между обеими сторонами и вовсе нетрудно подхватить ее одним решительным движением, смелым рывком. И тогда можно приказывать врагу. Тогда можно свою силу использовать наивыгоднейшим образом. Но это — минута. Упаси бог пропустить ее! И если так случилось, все выгоды переходят к противнику. Уже он привяжет теперь к месту неудачливого соперника, раздергает по частям его боевую энергию, заставит его делать то, что ему совершенно не нужно, и, наконец, непременно разобьет его. Это — минута большого решения. Слабый командир не может поймать ее. «Эх, — думает он, когда она наступила, — эх, да как-нибудь образуется. А то еще неизвестно, что выйдет…» Он ждет. Чего? Но сильный знает, что упущенного не вернуть. Победа никогда не приходит сама, ее вырывают из рук случая смелостью и настойчивостью.
В такую-то именно критическую для дивизии минуту предприимчивый полковник Азанчеев был назначен командиром одного из ее полуживых полков и, представляясь начальнику дивизии, заговорил о переходе в контратаку. Азанчеев окончил академию генерального штаба, имел георгиевский крест, находился на второй войне, был отлично образован в общем и в военном смысле и не сомневался, что командовал бы дивизией куда удачней этого старика из отставки, корпусом — лучше Щербачева, армией — умнее Селиванова. Раздумывая на эту тему, он жалел Россию, которая пока не имела возможности пользоваться его талантами в полной мере, и яростно ненавидел все, что тому препятствовало. Это был бунт карьеризма, облагороженного патриотическими чувствами. Но начальник дивизии ничего этого не понял, не принял во внимание, и из крупного разговора с ним ровно ничего не получилось. Он не умел во-время решаться, боялся риска и по части природных способностей был весьма ограниченным человеком. Долгое пребывание в отставке окончательно его заморозило.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270 271 272 273