В зале, где мы ожидали посадки на самолет, все надписи были по-английски, а в буфете принимали плату в иностранной валюте. Советские деньги тоже принимали, но не так охотно. Мы уже были за границей, но не совсем. Лишь одной ногой. В любой момент нас могли вернуть обратно. В Советский Союз. За стеклянную стену, отделявшую наш зал от всего аэропорта. Они еще могли выкинуть любой трюк, поиздеваться над нами, как захотят. Потому что мы все еще были в их руках. На советской территории. Поэтому все взрослые, и в их числе моя мама, сильно нервничали и все поглядывали на часы и на радиорупор, откуда объявляли посадку на самолеты. По-русски и по-английски. И еще на каком-то иностранном языке, который я не смогла определить.
Даже дети перестали шалить и вели себя тихо-тихо. Словно боялись потревожить кого-то страшного, навлечь беду на родителей.
А за стеклянной перегородкой от потолка до пола был Советский Союз. Страна, в которой мы родились и которую мы сейчас покидали навсегда. Через эту стенку было все видно, но ничего не слышно. Она была звуконепроницаемой. И за ней теснились провожающие. Бледные, испуганные люди. Плакавшие и что-то кричавшие. Беззвучно. Как в телевизоре, когда выключишь звук. Шевелили губами, махали руками. Они уже были, как не живые.
За стеклянной стеной, навсегда от нас отгороженные, стояли плечом к плечу шесть стариков. Единственные люди на этой земле, приходившиеся мне родней. Три бабушки, два дедушки и прадед Лапидус.
Они казались ужасно маленькими и несчастными. И хоть я не всегда была с ними ласкова, мне очень захотелось погладить каждого и сказать ему в утешение доброе слово.
Их глаза были устремлены на меня. Не на маму. Словно с моим отъездом для всех для них прерывается нить, связывавшая их с жизнью, и они останутся на земле осиротевшими. Шесть стареньких сироток. У которых больше нет ни детей, ни единственной внучки. И будут хоронить один другого, каждый дожидаясь, когда придет его черед.
Я уже не буду на их похоронах. И от этого им будет очень тяжело умирать. Как будто они напрасно прожили свои жизни.
Мы их предали. Мы их бросаем. Одних. Беззащитных. В стране, где не любят евреев.
— А где их любят? — как любил говорить дедушка Лева.
Я чувствую, что моя мама совершает страшный грех, бросая этих стариков. Я не в счет. Я не решаю. Меня и увозят, не спросив моего желания. Мама объясняет, что старикам лучше оставаться в Москве. Здесь у них квартиры, пенсии. И друзья, к которым они привыкли. А там? Кому они нужны в чужой стране? Кто их возьмет на содержание? Нельзя их трогать с места. Это лишь ускорит приход смерти.
Это жестоко, говорит мама, но разумно. А у самой текут слезы.
Может быть, она думает о том, что когда-нибудь я так же оставлю ее. Одну-одинешеньку. Старенькую и беспомощную.
Потому что у меня впереди будет жизнь, а у нее — могила.
И это тоже будет жестоко, но разумно.
От этих мыслей у меня делалась гусиная кожа. А лица стариков за стеклом, с приплюснутыми носами, расплывались, потому что горючие слезы застилали мне глаза.
Маме звонит папин друг-подружка Джо. Этот американский гомосексуалист с коровьими моргающими глазами. Жалуется на папу. Тот ему, видать, изменяет. Ну и папашка у меня! Хоть и гомик, а порядочный кобель! Бедняжка Джо! Вот он и ищет утешения у бывшей жены своего любовника в надежде, что она замолвит за него перед папой словечко. Потеха! Как говорила в Москве бабушка Сима: сойти с ума и то мало!
Мама терпеливо выслушивает в трубке занудное поскуливание своего «соперника-соперницы», даже пытается утешить его по-английски с железным русским произношением, путая времена глаголов и опуская артикли. И обещает поговорить с папой, пристыдить его.
Б.С. нервно ходит по комнате, краем уха ловя обрывки этой задушевной беседы. Ему нужен телефон. И он злится.
— Да кончай ты, — говорит он маме в сердцах. — Пошли его в жопу!
И вначале сам не понял, какой он отвалил каламбур, отправляя гомосексуалиста в жопу. Я пришла ему на помощь:
— А ему только туда и надо!
Б, С. глянул на меня, аж разинул рот, когда до него дошло, и расхохотался, сотрясаясь всем своим огромным телом мужчины-быка.
Мы обменялись взглядами отлично понимающих друг друга единомышленников.
Мама ничего не расслышала, она все еще кудахтала утешения в трубку и поэтому не была шокирована.
У меня с прадедушкой Лапидусом свои тайны. Мы с ним играем в свои игры. Чтоб ни мои родители, ни дедушки с бабушками не слышали. А то бы прадедушке влетело за то, что он ребенку забивает голову всякой чепухой. Ребенок — это я. А всякая чепуха — это жизнь прадедушки Лапидуса, по которой можно лучше, чем по школьному учебнику, изучать историю России и революции. С той разницей, что прадедушка от меня ничего не утаивает, а в учебнике, как выражается моя мама, имеются большие пробелы.
— Старик впал в детство, — сокрушаются наши, видя, как мы с пра гуляем вдвоем и без умолку болтаем. — Что стар, что млад.
Они завидуют нашей дружбе. Потому что не умеют со мной разговаривать без сюсюканья, на равных. А пра Лапидус только такой разговор и признает.
Мы играем с пра Лапидусом в Красную Шапочку и Серого Волка. Я — Красная Шапочка, задаю вопросы, а он отвечает.
Как это в сказке?
— А скажи, отчего у тебя такие большие уши?
— Чтоб лучше слышать тебя.
Так в сказке. А в нашей игре немножко другой текст.
— А скажи, пра, за что ты сидел при царе?
— Потому что хотел свергнуть царя и установить советскую власть — власть рабочих и крестьян.
— А скажи, пра, за что ты сидел в тюрьме при советской власти?
— Честно сказать? Не знаю. Я только добра хотел советской власти.
— А скажи, пра, сколько ты сидел в тюрьме при царе?
— Два года и три месяца. По сравнению с советской эта тюрьма была как курорт. И охраняли нас так, — что даже ребенок мог бы сбежать. Вот я и сбежал, — чтоб свергнуть царя.
— А скажи, пра, сколько ты сидел при советской власти?
— Двадцать лет. От звонка до звонка. И если б Сталин не умер, не видать мне свободы никогда.
— А скажи, пра, тебя пытали в царской тюрьме?
— Боже сохрани.
— А скажи, пра, а в советской тюрьме?
— Охо-хо. Еще как, деточка. До сих пор косточки ноют.
— А теперь ты ответь мне, пра, зачем же было делать революцию и заменять царя советской властью?
— Спроси меня что-нибудь полегче, внученька. За что боролись, на то и напоролись. А ты будь умницей. Что я сказал
— запомни, но никому не говори. В школе на уроке отвечай по учебнику. Там точно сказано, как надо отвечать.
— Хорошо, пра. Я буду умницей. Честное ленинское! А то тебя за такие разговорчики снова погонят старенького в Сибирь.
Вот в такие мы игры играем с прадедушкой. В исторические.
На нашей даче в саду есть беседка. В самом конце сада. Старая беседка, трухлявая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
Даже дети перестали шалить и вели себя тихо-тихо. Словно боялись потревожить кого-то страшного, навлечь беду на родителей.
А за стеклянной перегородкой от потолка до пола был Советский Союз. Страна, в которой мы родились и которую мы сейчас покидали навсегда. Через эту стенку было все видно, но ничего не слышно. Она была звуконепроницаемой. И за ней теснились провожающие. Бледные, испуганные люди. Плакавшие и что-то кричавшие. Беззвучно. Как в телевизоре, когда выключишь звук. Шевелили губами, махали руками. Они уже были, как не живые.
За стеклянной стеной, навсегда от нас отгороженные, стояли плечом к плечу шесть стариков. Единственные люди на этой земле, приходившиеся мне родней. Три бабушки, два дедушки и прадед Лапидус.
Они казались ужасно маленькими и несчастными. И хоть я не всегда была с ними ласкова, мне очень захотелось погладить каждого и сказать ему в утешение доброе слово.
Их глаза были устремлены на меня. Не на маму. Словно с моим отъездом для всех для них прерывается нить, связывавшая их с жизнью, и они останутся на земле осиротевшими. Шесть стареньких сироток. У которых больше нет ни детей, ни единственной внучки. И будут хоронить один другого, каждый дожидаясь, когда придет его черед.
Я уже не буду на их похоронах. И от этого им будет очень тяжело умирать. Как будто они напрасно прожили свои жизни.
Мы их предали. Мы их бросаем. Одних. Беззащитных. В стране, где не любят евреев.
— А где их любят? — как любил говорить дедушка Лева.
Я чувствую, что моя мама совершает страшный грех, бросая этих стариков. Я не в счет. Я не решаю. Меня и увозят, не спросив моего желания. Мама объясняет, что старикам лучше оставаться в Москве. Здесь у них квартиры, пенсии. И друзья, к которым они привыкли. А там? Кому они нужны в чужой стране? Кто их возьмет на содержание? Нельзя их трогать с места. Это лишь ускорит приход смерти.
Это жестоко, говорит мама, но разумно. А у самой текут слезы.
Может быть, она думает о том, что когда-нибудь я так же оставлю ее. Одну-одинешеньку. Старенькую и беспомощную.
Потому что у меня впереди будет жизнь, а у нее — могила.
И это тоже будет жестоко, но разумно.
От этих мыслей у меня делалась гусиная кожа. А лица стариков за стеклом, с приплюснутыми носами, расплывались, потому что горючие слезы застилали мне глаза.
Маме звонит папин друг-подружка Джо. Этот американский гомосексуалист с коровьими моргающими глазами. Жалуется на папу. Тот ему, видать, изменяет. Ну и папашка у меня! Хоть и гомик, а порядочный кобель! Бедняжка Джо! Вот он и ищет утешения у бывшей жены своего любовника в надежде, что она замолвит за него перед папой словечко. Потеха! Как говорила в Москве бабушка Сима: сойти с ума и то мало!
Мама терпеливо выслушивает в трубке занудное поскуливание своего «соперника-соперницы», даже пытается утешить его по-английски с железным русским произношением, путая времена глаголов и опуская артикли. И обещает поговорить с папой, пристыдить его.
Б.С. нервно ходит по комнате, краем уха ловя обрывки этой задушевной беседы. Ему нужен телефон. И он злится.
— Да кончай ты, — говорит он маме в сердцах. — Пошли его в жопу!
И вначале сам не понял, какой он отвалил каламбур, отправляя гомосексуалиста в жопу. Я пришла ему на помощь:
— А ему только туда и надо!
Б, С. глянул на меня, аж разинул рот, когда до него дошло, и расхохотался, сотрясаясь всем своим огромным телом мужчины-быка.
Мы обменялись взглядами отлично понимающих друг друга единомышленников.
Мама ничего не расслышала, она все еще кудахтала утешения в трубку и поэтому не была шокирована.
У меня с прадедушкой Лапидусом свои тайны. Мы с ним играем в свои игры. Чтоб ни мои родители, ни дедушки с бабушками не слышали. А то бы прадедушке влетело за то, что он ребенку забивает голову всякой чепухой. Ребенок — это я. А всякая чепуха — это жизнь прадедушки Лапидуса, по которой можно лучше, чем по школьному учебнику, изучать историю России и революции. С той разницей, что прадедушка от меня ничего не утаивает, а в учебнике, как выражается моя мама, имеются большие пробелы.
— Старик впал в детство, — сокрушаются наши, видя, как мы с пра гуляем вдвоем и без умолку болтаем. — Что стар, что млад.
Они завидуют нашей дружбе. Потому что не умеют со мной разговаривать без сюсюканья, на равных. А пра Лапидус только такой разговор и признает.
Мы играем с пра Лапидусом в Красную Шапочку и Серого Волка. Я — Красная Шапочка, задаю вопросы, а он отвечает.
Как это в сказке?
— А скажи, отчего у тебя такие большие уши?
— Чтоб лучше слышать тебя.
Так в сказке. А в нашей игре немножко другой текст.
— А скажи, пра, за что ты сидел при царе?
— Потому что хотел свергнуть царя и установить советскую власть — власть рабочих и крестьян.
— А скажи, пра, за что ты сидел в тюрьме при советской власти?
— Честно сказать? Не знаю. Я только добра хотел советской власти.
— А скажи, пра, сколько ты сидел в тюрьме при царе?
— Два года и три месяца. По сравнению с советской эта тюрьма была как курорт. И охраняли нас так, — что даже ребенок мог бы сбежать. Вот я и сбежал, — чтоб свергнуть царя.
— А скажи, пра, сколько ты сидел при советской власти?
— Двадцать лет. От звонка до звонка. И если б Сталин не умер, не видать мне свободы никогда.
— А скажи, пра, тебя пытали в царской тюрьме?
— Боже сохрани.
— А скажи, пра, а в советской тюрьме?
— Охо-хо. Еще как, деточка. До сих пор косточки ноют.
— А теперь ты ответь мне, пра, зачем же было делать революцию и заменять царя советской властью?
— Спроси меня что-нибудь полегче, внученька. За что боролись, на то и напоролись. А ты будь умницей. Что я сказал
— запомни, но никому не говори. В школе на уроке отвечай по учебнику. Там точно сказано, как надо отвечать.
— Хорошо, пра. Я буду умницей. Честное ленинское! А то тебя за такие разговорчики снова погонят старенького в Сибирь.
Вот в такие мы игры играем с прадедушкой. В исторические.
На нашей даче в саду есть беседка. В самом конце сада. Старая беседка, трухлявая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54