Мы стояли меж двух пейзажей, не в силах отказаться от первого и вожделея встречи со вторым, в некоем шатком равновесии, как чайки над краем пропасти. Но в снах моих уже теснились, переплетались, набегали друг на друга образы, в одном ряду не представимые. Дом на острове, дымчатого серебра оливы и миндальные деревья, под которыми бродят сонные, с красными лапками куропатки… тихие прогалины, где так и чудится в листве козлообразный Панов профиль. Простая и ясная гармония формы и цвета, никак не совместимая с иными, уже успевшими заполнить наши души предчувствиями. (Небо, исчерченное сплошь траекториями падающих звезд, изумрудная волна прилива на пустынных пляжах, чайки кричат над белыми, к югу уходящими шоссе). Сей греческий покойный мир уже был наводнен чужими запахами, ароматами забытого Города — переулки у самого моря, где потные морские капитаны жрали и накачивались араком так, что едва могли встать из-за стола, и осушали свои тела, как бочонки, ото всякой накопившейся страсти, и таяли в объятиях чернокожих шлюх с глазами спаниелей. (Зеркала, щемящая душу сладость трелей слепых канареек, булькают наргилехи в горшочках с розовой водой, пахнет пачулями и китайскими курительными палочками). Они ложились внахлест, несовместимые эти грезы. И друзей моих я тоже видел снова (уже не просто имена) — в свете нового знания о них и о себе. Они перестали быть отражениями — тень за бледной тенью — собственного моего письма, они снова ожили, даже те, кто уже давно умер. По ночам я бродил опять по кривым тамошним улочкам вдвоем с Мелиссой (она жила уже где-то по ту сторону тоски, ибо даже во сне я знал, что она умерла), уютно приткнувшись друг к другу, рука за руку; ноги узкие, длинные, как ножницы, она чуть раскачивается на ходу. Привычка прижиматься бедром к моему бедру при каждом шаге. Все было мило в ней теперь, все обретало очертания едва ли не символа — даже старенькое хлопчатобумажное платье, даже дешевые туфли, в каких она ходила по праздникам. Синяк от поцелуя на шее, под самым ухом, припудрить так и не удалось… А потом она исчезла, и я проснулся на вскрике. Заря уже тронула серебром продолговатые листья олив.
Где-то, каким-то образом, по дороге, я вновь обрел спокойствие духа. Пригоршня пронзительно-синих дней перед тем, как сказать «Прости», — я наслаждался ими, купался в роскошной их простоте: язычки огня бегают по горящим в камине поленьям — я топлю оливковым деревом, — над камином портрет Жюстин, его упакуем в последнюю очередь, отблески пламени пляшут на неровных ножках стола, на старых стульях, на синей эмалевой вазе с букетиком первых цикламенов. Что такое Город рядом с этим — с эгейской весной, повисшей на ниточке между зимой и белой дымкой зацветающего миндаля? Слово, не более того, незначащее слово, торопливо нацарапанное на полях предутреннего сна, и повторять его согласно с ритмом времени, с разменною монетой страстей его и судеб — с ритмом собственного сердца. Я ко всему этому прикипел, я пустил здесь корни, но остаться был не в силах; Город — я ненавидел его и знал теперь об этом — предлагал мне сейчас нечто новое: переоценку опыта, оставившего на мне свои рубцы и меты. Я должен вернуться туда еще раз, чтобы оставить его навсегда, сбросить его с себя, как дерево — листья, как змея — старую кожу. Если я и заговорил о времени, то потому лишь, что писатель, каковым я понемногу становился, начал учиться жить в пустотах, которыми пренебрегает время, просто не обращая на них внимания, — начал учиться жить, так сказать, между ударами часов. Разум человеческий, сей коллективный анекдот, обитает в постоянном настоящем; когда прошлое мертво, а вместо будущего одни лишь желания и страхи — чего в случайном этом времени нельзя понять и измерить, чего нельзя просто-напросто опустить? Для большинства из нас настоящее — нечто вроде роскошного, изысканного блюда, наколдованного феями: оно исчезает прямо из-под носа прежде, чем успеешь попробовать хоть кусочек. Я надеялся, что вскоре, вслед за покойным Персуорденом, буду иметь право сказать: «Я не пишу для тех, кто ни разу в жизни не задавался вопросом: „С которой точки начинается настоящая жизнь?“»
Праздные мысли брели, спотыкаясь, в моей голове, покуда я, омываемый со всех сторон ласковым чувством одиночества, лежал на плоской скале над морем и ел апельсин; скоро одиночеству не будет места, скоро Город скомкает его, как ветошь; тяжеловесный синий сон об Александрии — вот она нежится, подобная некой древней рептилии, в отблесках света с озера: лазурь, фараонова бронза. Великие сенсуалисты прошлого, предавшие тела свои зеркалам, стихам, ленивым стайкам мальчиков и женщин, иголке в вену, трубке с опиумом, безжизненным, без вкуса и без страсти поцелуям. Бродя в мечтах без всякой цели по узким улочкам Александрии, я снова знал, что этот Город взял октаву не просто человеческой истории, но всей биологической шкалы наших страстей — от размалеванных экстазов Клеопатры (странно, почему должно было так случиться, что вино изобрели именно здесь, под Тапосирисом) до фанатизма Ипатии (увядшие виноградные листья, поцелуи мученицы). И гости со стороны: Рембо, послушник резкого стиля, ходил по тем же улицам, с поясом, набитым золотыми монетами. И прочие смуглолицые толкователи снов, и политики, и евнухи — словно стая птиц в чудесном оперении. Обуреваемый жалостью, желанием и страхом, я вновь увидел Город, раскинувшийся передо мной, населенный фигурами моих друзей и персонажей. Я знал, что должен выдержать с ним еще одну очную ставку, на сей раз и впрямь последнюю.
И все-таки это был странный отъезд, полный маленьких непредвиденных казусов: посланником, например, оказался горбун в серебристом шелковом костюме, с цветком в петлице и с надушенным платочком в рукаве! А еще мы оказались вдруг в самом центре жизни крохотной греческой деревушки, которая вот уже не первый год тактично игнорировала самый факт нашего существования, если не считать спорадических подарков в виде рыбы, или вина, или крашеных яиц; Афина приносила их завернутыми в большую красную шаль. Она тоже восприняла наш отъезд как личную трагедию, поочередно оплакав каждое место нашего немногочисленного багажа. «Все равно просто так вам отсюда не уехать, — после каждого заряда слез, растекавшегося веером по морщинистой старой маске. — Деревня вас просто так не отпустит». Нас намеревались пригласить на прощальный банкет в нашу честь!
Что же касается девочки — я заранее обрядил ее путешествие (как, в общем-то , и всю ее новую жизнь) в костюмы из волшебной сказки. И от бесчисленных повторов сюжет ничуть не утратил свежести. Она сидела тихо-тихо, глядела на портрет и, затаив дыхание, слушала. Она была готова к переменам, более того, ей уже самой не терпелось занять место в яркой веренице нарисованных мной — специально для нее — персонажей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87
Где-то, каким-то образом, по дороге, я вновь обрел спокойствие духа. Пригоршня пронзительно-синих дней перед тем, как сказать «Прости», — я наслаждался ими, купался в роскошной их простоте: язычки огня бегают по горящим в камине поленьям — я топлю оливковым деревом, — над камином портрет Жюстин, его упакуем в последнюю очередь, отблески пламени пляшут на неровных ножках стола, на старых стульях, на синей эмалевой вазе с букетиком первых цикламенов. Что такое Город рядом с этим — с эгейской весной, повисшей на ниточке между зимой и белой дымкой зацветающего миндаля? Слово, не более того, незначащее слово, торопливо нацарапанное на полях предутреннего сна, и повторять его согласно с ритмом времени, с разменною монетой страстей его и судеб — с ритмом собственного сердца. Я ко всему этому прикипел, я пустил здесь корни, но остаться был не в силах; Город — я ненавидел его и знал теперь об этом — предлагал мне сейчас нечто новое: переоценку опыта, оставившего на мне свои рубцы и меты. Я должен вернуться туда еще раз, чтобы оставить его навсегда, сбросить его с себя, как дерево — листья, как змея — старую кожу. Если я и заговорил о времени, то потому лишь, что писатель, каковым я понемногу становился, начал учиться жить в пустотах, которыми пренебрегает время, просто не обращая на них внимания, — начал учиться жить, так сказать, между ударами часов. Разум человеческий, сей коллективный анекдот, обитает в постоянном настоящем; когда прошлое мертво, а вместо будущего одни лишь желания и страхи — чего в случайном этом времени нельзя понять и измерить, чего нельзя просто-напросто опустить? Для большинства из нас настоящее — нечто вроде роскошного, изысканного блюда, наколдованного феями: оно исчезает прямо из-под носа прежде, чем успеешь попробовать хоть кусочек. Я надеялся, что вскоре, вслед за покойным Персуорденом, буду иметь право сказать: «Я не пишу для тех, кто ни разу в жизни не задавался вопросом: „С которой точки начинается настоящая жизнь?“»
Праздные мысли брели, спотыкаясь, в моей голове, покуда я, омываемый со всех сторон ласковым чувством одиночества, лежал на плоской скале над морем и ел апельсин; скоро одиночеству не будет места, скоро Город скомкает его, как ветошь; тяжеловесный синий сон об Александрии — вот она нежится, подобная некой древней рептилии, в отблесках света с озера: лазурь, фараонова бронза. Великие сенсуалисты прошлого, предавшие тела свои зеркалам, стихам, ленивым стайкам мальчиков и женщин, иголке в вену, трубке с опиумом, безжизненным, без вкуса и без страсти поцелуям. Бродя в мечтах без всякой цели по узким улочкам Александрии, я снова знал, что этот Город взял октаву не просто человеческой истории, но всей биологической шкалы наших страстей — от размалеванных экстазов Клеопатры (странно, почему должно было так случиться, что вино изобрели именно здесь, под Тапосирисом) до фанатизма Ипатии (увядшие виноградные листья, поцелуи мученицы). И гости со стороны: Рембо, послушник резкого стиля, ходил по тем же улицам, с поясом, набитым золотыми монетами. И прочие смуглолицые толкователи снов, и политики, и евнухи — словно стая птиц в чудесном оперении. Обуреваемый жалостью, желанием и страхом, я вновь увидел Город, раскинувшийся передо мной, населенный фигурами моих друзей и персонажей. Я знал, что должен выдержать с ним еще одну очную ставку, на сей раз и впрямь последнюю.
И все-таки это был странный отъезд, полный маленьких непредвиденных казусов: посланником, например, оказался горбун в серебристом шелковом костюме, с цветком в петлице и с надушенным платочком в рукаве! А еще мы оказались вдруг в самом центре жизни крохотной греческой деревушки, которая вот уже не первый год тактично игнорировала самый факт нашего существования, если не считать спорадических подарков в виде рыбы, или вина, или крашеных яиц; Афина приносила их завернутыми в большую красную шаль. Она тоже восприняла наш отъезд как личную трагедию, поочередно оплакав каждое место нашего немногочисленного багажа. «Все равно просто так вам отсюда не уехать, — после каждого заряда слез, растекавшегося веером по морщинистой старой маске. — Деревня вас просто так не отпустит». Нас намеревались пригласить на прощальный банкет в нашу честь!
Что же касается девочки — я заранее обрядил ее путешествие (как, в общем-то , и всю ее новую жизнь) в костюмы из волшебной сказки. И от бесчисленных повторов сюжет ничуть не утратил свежести. Она сидела тихо-тихо, глядела на портрет и, затаив дыхание, слушала. Она была готова к переменам, более того, ей уже самой не терпелось занять место в яркой веренице нарисованных мной — специально для нее — персонажей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87