ее беспокоит, как бы жених не приметил, что невеста ходит в рваных башмаках. Сестра и без того немало терпит от своего жениха. Мало того, что он – неуч, выдающий себя за бухгалтера, на самом же деле попросту приказчик в лабазе, – он к тому еще и ломается. Ему, видите ли, нужно, чтобы его невеста, то есть моя сестра, наряжалась по последней моде, как какая-нибудь принцесса.
Каждую субботу после обеда этот самый приказчик приходит к нам в гости, усаживается с моими сестрами у окна и заводит разговор; разговор этот почти всегда о нарядах, о новых костюмах, о лакированных сапожках с калошами, о модных шляпках с перьями, о зонтиках с кружевами; говорят они также о наволочках с прошвой, о матрацах в красных наперниках, которые покрывают белой простынкой, застилают сверху хорошим одеялом, настоящим теплым байковым одеялом. Лечь в такую постель зимой одно наслаждение! И я вижу, как моя сестра Мирьям-Рейзл становится вдруг красной, как мак. Такая уж у моей сестры повадка: чуть что, сразу кровь приливает ей к лицу. Когда жених нечаянно глянет ей на ноги, она быстро прячет их под стул, боится, как бы он не заметил ее стоптанных каблуков и торчащих пальцев.
4
– Ты уже готов? – спрашивает мама у отца на другой день после чтения мегилы.
– Давно уже готов, – отвечает отец и надевает праздничную бекешу. – Как дети?
– Дети тоже уже почти готовы, – отвечает мама, хотя она прекрасно знает, что дети, то есть мои сестры, еще далеко не готовы. Они еще только расчесывают волосы, мажут их миндальным маслом, причесывают друг дружку, прихорашиваются, надевают свои новые платья, смазывают ботинки гусиным смальцем, чтобы они блестели, казались новыми. Но какой уж тут блеск, когда каблуки, – ох уж эти каблуки! – совсем сели, а пальцы чуть ли не торчат наружу! Что бы это придумать, чтобы, упаси господи, жених не приметил? И как назло, черт несет его к нам, приказчика этого, в новешеньком костюме, с густо накрахмаленным воротничком и зеленым модным галстуком; а из густо накрахмаленных белых манжет торчат две здоровенные красные руки с черными ногтями, только что постриженные волосы стоят дыбом. Он вытаскивает из кармана белый накрахмаленный носовой платок, от которого так разит духами (смесь гвоздики и ноготков), что у меня начинает щекотать в носу и я чихаю; а от чиханья лопается моя капотка, две пуговицы на ней отскакивают прочь. Ну, тут уж мама устраивает мне настоящую головомойку.
– Вот детина, и пуговицы на нем не держатся! Чтоб тебя не разорвало! – Так поругиваясь, мама хватает иголку с ниткой и принимается пришивать на мне отскочившие пуговицы.
Когда, наконец, все готовы, мы отправляемся к дяде Герцу на трапезу. Впереди всех, высоко подняв полы бекеши, шествует отец; за ним, так как на улице непролазная грязь, в мужских сапогах шагает мама; за нею – обе сестры с зонтиками в руках (не знаете ли вы, к чему в пурим зонтики?); за сестрами выступает мой старший брат Мойше-Авром. Он держит меня за руку и выискивает место, где посуше, но каждый раз попадает в самую грязь и всякий раз вскрикивает, как ошпаренный: «Уф-ф-а!» Сторонкой идет приказчик, наш жених, в новых глубоких калошах, единственный среди нас в калошах, и каждую минуту громко выкрикивает, чтобы все слышали: «Ах, не набрать бы мне в калоши!»
И вот так мы являемся к дяде Герцу на трапезу.
5
Хотя на дворе еще день, но у дяди Герца уже зажгли свечи, много свечей; на столе горят лампы, по стенам светильники. Стол накрыт. Большое место на нем занял огромный праздничный пирог с маком, величиной с целого вола. А вокруг стола толчется вся наша фамилия – все дядья и тетки, двоюродные братья и сестры, – слава тебе, господи, беднота, как на подбор, – одни чуть побольше, другие чуть поменьше! Они тихо переговариваются между собой и напряженно ждут, как на обрезании, когда вот-вот должны внести младенца. Дяди Герца не видно, а тетя, женщина со вставной челюстью, синегубая, в белом жемчуге, озабоченно мечется вокруг стола; она расставляет тарелки, пересчитывает всех нас левой рукой, вовсе не беспокоясь о том, что это может принести нам несчастье.
Но вот открывается дверь и появляется сам дядя Герц, одетый во все праздничное. На нем шелковая блестящая бекеша с широченными рукавами, меховая шапка, которую он надевает только в пурим к трапезе и в пасху к торжественной вечере. Вся родня отвешивает ему почтительный поклон, мужчины как-то странно улыбаются, потирают руки, женщины поздравляют его с праздником, а мы, детвора, стоим как истуканы и не знаем, куда деть свои «лапы». Сквозь серебряные очки дядя Герц окидывает нас всех, всю свою родню, одним коротким взглядом и, кашлянув, машет неопределенно рукой:
– Ну, что же вы не сидите? Садитесь, вот стулья!
Вся родня мгновенно рассаживается, но каждый сидит на кончике стула, боится прикоснуться к столу – как бы чего не испортить, и глубокое молчание воцаряется в зале. Слышно, как потрескивают свечи; мельтешит в глазах, на душе неладно. Хотя все голодны, но есть уже никто не хочет; аппетит сразу пропал.
– Что же вы молчите? Потолкуйте, расскажите что-нибудь! – говорит дядя Герц и кашляет, при этом подергивает плечами, откидывает назад голову и фыркает.
Родня молчит. Никто и слова не смеет вымолвить у дяди Герца за столом. Глуповато улыбаются мужчины: хотелось бы что-нибудь сказать, да не знают, с чего начать; растерянно переглядываются женщины, а мы, детвора, как в огневице или в оспе горим. Мои сестры разглядывают друг дружку так, точно они впервые в жизни встретились. Мой брат Мойше-Авром глядит куда-то в пространство, и лицо у него бледное, перепуганное. Нет, никто не решается вымолвить слово у дяди Герца за столом. Лишь один человек, как всегда и везде, чувствует себя хорошо, – это приказчик, жених нашей Мирьям-Рейзл. Он вытаскивает из заднего кармана свой большой накрахмаленный и сильно надушенный платок, громко сморкается, как у себя дома, и говорит:
– Удивительно, чтобы в пурим была такая грязь! Я думал, сейчас наберу в калоши…
– Кто этот молодой человек? – спрашивает дядя Герц, сняв серебряные очки и кашлянув, дергает плечами, вскидывает голову и фыркает.
– Это мой… мой жених… жених моей Мирьям-Рейзл, – еле слышно говорит отец, точно человек, который кается в совершенном убийстве.
Мы все застываем на месте, а Мирьям-Рейзл – о, боже мой! – Мирьям-Рейзл пылает, как соломенная крыша.
Дядя Герц вновь оглядывает родню своими строгими серыми глазами, вновь дарит нас своим «кхе-кхе», опять дергает плечами, вскидывает головой, фыркает и говорит:
– Ну, что ж вы не моетесь? Мойте руки. Вот вода!
6
Омыв руки и пошептав наскоро молитву, вся родня вновь рассаживается вокруг стола и ждет, когда дядя Герц совершит благословение и надрежет огромный праздничный пирог, тот самый, что величиною с вола.
1 2 3
Каждую субботу после обеда этот самый приказчик приходит к нам в гости, усаживается с моими сестрами у окна и заводит разговор; разговор этот почти всегда о нарядах, о новых костюмах, о лакированных сапожках с калошами, о модных шляпках с перьями, о зонтиках с кружевами; говорят они также о наволочках с прошвой, о матрацах в красных наперниках, которые покрывают белой простынкой, застилают сверху хорошим одеялом, настоящим теплым байковым одеялом. Лечь в такую постель зимой одно наслаждение! И я вижу, как моя сестра Мирьям-Рейзл становится вдруг красной, как мак. Такая уж у моей сестры повадка: чуть что, сразу кровь приливает ей к лицу. Когда жених нечаянно глянет ей на ноги, она быстро прячет их под стул, боится, как бы он не заметил ее стоптанных каблуков и торчащих пальцев.
4
– Ты уже готов? – спрашивает мама у отца на другой день после чтения мегилы.
– Давно уже готов, – отвечает отец и надевает праздничную бекешу. – Как дети?
– Дети тоже уже почти готовы, – отвечает мама, хотя она прекрасно знает, что дети, то есть мои сестры, еще далеко не готовы. Они еще только расчесывают волосы, мажут их миндальным маслом, причесывают друг дружку, прихорашиваются, надевают свои новые платья, смазывают ботинки гусиным смальцем, чтобы они блестели, казались новыми. Но какой уж тут блеск, когда каблуки, – ох уж эти каблуки! – совсем сели, а пальцы чуть ли не торчат наружу! Что бы это придумать, чтобы, упаси господи, жених не приметил? И как назло, черт несет его к нам, приказчика этого, в новешеньком костюме, с густо накрахмаленным воротничком и зеленым модным галстуком; а из густо накрахмаленных белых манжет торчат две здоровенные красные руки с черными ногтями, только что постриженные волосы стоят дыбом. Он вытаскивает из кармана белый накрахмаленный носовой платок, от которого так разит духами (смесь гвоздики и ноготков), что у меня начинает щекотать в носу и я чихаю; а от чиханья лопается моя капотка, две пуговицы на ней отскакивают прочь. Ну, тут уж мама устраивает мне настоящую головомойку.
– Вот детина, и пуговицы на нем не держатся! Чтоб тебя не разорвало! – Так поругиваясь, мама хватает иголку с ниткой и принимается пришивать на мне отскочившие пуговицы.
Когда, наконец, все готовы, мы отправляемся к дяде Герцу на трапезу. Впереди всех, высоко подняв полы бекеши, шествует отец; за ним, так как на улице непролазная грязь, в мужских сапогах шагает мама; за нею – обе сестры с зонтиками в руках (не знаете ли вы, к чему в пурим зонтики?); за сестрами выступает мой старший брат Мойше-Авром. Он держит меня за руку и выискивает место, где посуше, но каждый раз попадает в самую грязь и всякий раз вскрикивает, как ошпаренный: «Уф-ф-а!» Сторонкой идет приказчик, наш жених, в новых глубоких калошах, единственный среди нас в калошах, и каждую минуту громко выкрикивает, чтобы все слышали: «Ах, не набрать бы мне в калоши!»
И вот так мы являемся к дяде Герцу на трапезу.
5
Хотя на дворе еще день, но у дяди Герца уже зажгли свечи, много свечей; на столе горят лампы, по стенам светильники. Стол накрыт. Большое место на нем занял огромный праздничный пирог с маком, величиной с целого вола. А вокруг стола толчется вся наша фамилия – все дядья и тетки, двоюродные братья и сестры, – слава тебе, господи, беднота, как на подбор, – одни чуть побольше, другие чуть поменьше! Они тихо переговариваются между собой и напряженно ждут, как на обрезании, когда вот-вот должны внести младенца. Дяди Герца не видно, а тетя, женщина со вставной челюстью, синегубая, в белом жемчуге, озабоченно мечется вокруг стола; она расставляет тарелки, пересчитывает всех нас левой рукой, вовсе не беспокоясь о том, что это может принести нам несчастье.
Но вот открывается дверь и появляется сам дядя Герц, одетый во все праздничное. На нем шелковая блестящая бекеша с широченными рукавами, меховая шапка, которую он надевает только в пурим к трапезе и в пасху к торжественной вечере. Вся родня отвешивает ему почтительный поклон, мужчины как-то странно улыбаются, потирают руки, женщины поздравляют его с праздником, а мы, детвора, стоим как истуканы и не знаем, куда деть свои «лапы». Сквозь серебряные очки дядя Герц окидывает нас всех, всю свою родню, одним коротким взглядом и, кашлянув, машет неопределенно рукой:
– Ну, что же вы не сидите? Садитесь, вот стулья!
Вся родня мгновенно рассаживается, но каждый сидит на кончике стула, боится прикоснуться к столу – как бы чего не испортить, и глубокое молчание воцаряется в зале. Слышно, как потрескивают свечи; мельтешит в глазах, на душе неладно. Хотя все голодны, но есть уже никто не хочет; аппетит сразу пропал.
– Что же вы молчите? Потолкуйте, расскажите что-нибудь! – говорит дядя Герц и кашляет, при этом подергивает плечами, откидывает назад голову и фыркает.
Родня молчит. Никто и слова не смеет вымолвить у дяди Герца за столом. Глуповато улыбаются мужчины: хотелось бы что-нибудь сказать, да не знают, с чего начать; растерянно переглядываются женщины, а мы, детвора, как в огневице или в оспе горим. Мои сестры разглядывают друг дружку так, точно они впервые в жизни встретились. Мой брат Мойше-Авром глядит куда-то в пространство, и лицо у него бледное, перепуганное. Нет, никто не решается вымолвить слово у дяди Герца за столом. Лишь один человек, как всегда и везде, чувствует себя хорошо, – это приказчик, жених нашей Мирьям-Рейзл. Он вытаскивает из заднего кармана свой большой накрахмаленный и сильно надушенный платок, громко сморкается, как у себя дома, и говорит:
– Удивительно, чтобы в пурим была такая грязь! Я думал, сейчас наберу в калоши…
– Кто этот молодой человек? – спрашивает дядя Герц, сняв серебряные очки и кашлянув, дергает плечами, вскидывает голову и фыркает.
– Это мой… мой жених… жених моей Мирьям-Рейзл, – еле слышно говорит отец, точно человек, который кается в совершенном убийстве.
Мы все застываем на месте, а Мирьям-Рейзл – о, боже мой! – Мирьям-Рейзл пылает, как соломенная крыша.
Дядя Герц вновь оглядывает родню своими строгими серыми глазами, вновь дарит нас своим «кхе-кхе», опять дергает плечами, вскидывает головой, фыркает и говорит:
– Ну, что ж вы не моетесь? Мойте руки. Вот вода!
6
Омыв руки и пошептав наскоро молитву, вся родня вновь рассаживается вокруг стола и ждет, когда дядя Герц совершит благословение и надрежет огромный праздничный пирог, тот самый, что величиною с вола.
1 2 3