Теперь уж он знает, кто этот "костолом". В бешенстве Шолом проклинает час своего рождения, день, когда он встретился с канторской дочкой, проклинает приказчика скобяной лавки, котельниковского приказчика и всех приказчиков в мире. Ах, как было бы хорошо, если б внезапный огонь спалил все скобяные лавки в городе; если б поднялся ураган и снес бы все лавки, весь город, или разверзлась бы вдруг земля, и весь Переяслав, с его мостом и Подворками, провалился бы в тартарары, как библейский Корей. Нет у Шолома ни капли жалости ни к своим, ни к чужим, ни к старикам, ни к младенцам - к черту всех и вся! И он проклинает сотворенный богом мир - этот фальшивый, жестокий, отвратительный мир! Проклинает сотворенных богом людей - этих фальшивых, жестоких, отвратительных людей! Поглощенный такими мизантропическими мыслями, Шолош приходит как-то домой из училища и чувствует, что голова у него точно свинцом налита, перед глазами мельтешат круги и какие - то странные фигурки пляшут. Круги расширяются, фигурки тают, как снег на солнце, и на их место выплывают новые фигурки. Обедать ему не хочется. Мачеха диву дается. "Чудеса в решете!" - язвит она, по своему обыкновению. Шолома еле ноги держат, и он валится на диван. Подходит отец и щупает ему голову. Отец что-то спрашивает, он отвечает, но что у него спросили и что он ответил, он не помнит. Кажется, говорили о желудке, о враче, об аптеке. Ему дают в чайной ложечке что-то горькое, пахнущее миндалем... А голова, ах, голова! И перед глазами свиваются клубки, они проталкиваются сквозь уши и уносятся с длинным, протяжным свистом. И будто крошечные мурашки копошатся под кожей, щекочут, кипят, пузырятся внутри, во всем теле. И кошельки, кошельки катятся вниз по горе, бесчисленное множество кошельков. Люди пытаются поймать эти кошельки и не могут... Чудно только, что глаза у него как будто закрыты, а он видит все, что делается вокруг. Он только не слышит из-за свиста в ушах, ничего буквально не слышит, но видит хорошо. Все перемешалось - прежние, нынешние его приятели и всякие другие люди - Шмулик, Пинеле - сын Шимеле, Эля Додин, Ица дяди Пини, постоялец Вольфсон... Забавнее всего, что котельниковский приказчик, христианин, молится в синагоге у амвона и поет: "Тебе дано видеть...", а канторская дочка бьет себя в грудь: "За грех, сотворенный мною..." Из холодной синагоги вырываются приглушенные голоса, странные всхлипывающие голоса. Это молятся мертвецы. Мертвецы ведь каждую субботу по ночам молятся в холодной синагоге, собираются молитвенным десятком и молятся. Кто этого не знает! Ничто не удивляет Шолома, даже то, что приказчик - христианин поет еврейскую молитву. Одно только поражает его: как это приятель Шмулик, которого он только что видел, не спросил его о кладе. Как мог он забыть о таком важном деле. Шолом открывает глаза, ищет Шмулика и не может его найти. Нет ни Шмулика и никого из тех, кто здесь только что был. Куда они все девались? Он снова закрывает глаза и прислушивается к тому, как бьется у него сердце, как стучит в висках. Он чувствует, что весь обливается потом, плавает в поту, как в реке. Кончики пальцев сморщились, как после парной бани, и волосы на голове мокры и липнут ко лбу.
Шолом чувствует прикосновение холодной руки и слышит знакомый вздох. Он открывает глаза - отец! А рядом с ним постоялец Вольфсон, "Коллектор" в темных очках и еще какие - то люди. Шолом видит, что все смотрят на него с состраданием, слышит и понимает, что говорят о нем. "Кризис", - слышит он, по не понимает, что это за кризис. Ему приятно, что он стал предметом общей заботы и что все интересуются им. Больше всех озабочен отец. Он наклоняется к нему и спрашивает, чего бы он хотел. Шолом отвечает не сразу. Он хочет прежде всего оглядеться, понять, что с ним. Проходит некоторое время, прежде чем он приходит в себя и начинает понимать, что тут произошло: он был болен, должно быть сильно болен, и ему теперь лучше. Лучше? Нет, великолепно! Осмыслив это, он проводит языком по запекшимся губам и произносит всего лишь одно слово:
– Крыжовник!..
Отец переглядывается со стоящими рядом людьми и переспрашивает его:
– - Крыжовник? Какой крыжовник?
– - Варенье! - отвечает больной неожиданно грубым голосом, который сначала звучит высоко, дискантом, а потом - низко, басом. Больной даже сам пугается, таким незнакомым показался ему собственный голос. За время болезни Шолом так изменился, что, когда недели две спустя сойдя с постели и еле добравшись до зала, он взглянул в зеркало, то с трудом узнал себя. Перед ним стоял совсем другой человек. Прежде это был занятный мальчонка с красными пухлыми щеками, живой, подвижной, со смеющимися глазами, подстриженный в кружок, с кудрявым хохолком белокурых волос на лбу. Теперь он побледнел, щеки впали, глаза стали большими, взгляд задумчивым, а сам он очень вытянулся. Его остригли наголо, как татарина, сняли светлые курчавые волосы. Теперь это совсем другой парень.
Но изменился он не только внешне. Он весь преобразился. Шолом чувствует, что в душе у него произошел кризис. И ему становится жаль, сердечно жаль своего глупого наивного прошлого, которое уже не вернется, не повторится никогда, никогда. И уже теперь, пережив в своей памяти те счастливые годы и переходя к дальнейшим, он с тихой грустью оглядывается назад и прощается навеки со славными годами своего детства:
– Прощай, детство!
Часть третья
58
ШОЛОМ ДАЕТ УРОКИ
Что значит "давать уроки". - Молодые и старые учителя. - Сила грамматики. - К нему приходят по протекции. - В переяславском городском саду и у мачехи в доме. - Компромисс. - Герой получает место и укладывает свои книги
Трудно сказать, кому, собственно, принадлежала инициатива, то есть кому первому пришло в голову, чтобы юноша, не полных семнадцати лет, без признака усов на верхней губе, не закончивший курса уездного училища, взял в руки тросточку и, накинув пиджак на плечи, ходил из дома в дом давать уроки. "Давать уроки" - это значило обучать мальчиков и девочек всему тому, чему учили в "классах", обязаться пройти с ними определенный курс, подготовить их к определенному сроку так, чтобы они могли поступить в училище или сдать экзамены.
Сдавать экзамены стало обычным делом, это вошло в моду. Все и вся готовились к экзаменам. Мальчики и девочки, женихи и новобрачные, даже люди с бородами взялись за грамматику Говорова, за арифметику Евтушевского, за географию Смирнова, за геометрию Дистервега, принялись заучивать басни Крылова и зубрить словарь. Началась какая-то эпидемия экзаменов. Понятно, что при такой эпидемии учителей в городе не хватало. Профессиональных учителей евреев было только два: первый из них, глухой старик Монисов, не имел зубов, а потому не говорил, а плевался;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92
Шолом чувствует прикосновение холодной руки и слышит знакомый вздох. Он открывает глаза - отец! А рядом с ним постоялец Вольфсон, "Коллектор" в темных очках и еще какие - то люди. Шолом видит, что все смотрят на него с состраданием, слышит и понимает, что говорят о нем. "Кризис", - слышит он, по не понимает, что это за кризис. Ему приятно, что он стал предметом общей заботы и что все интересуются им. Больше всех озабочен отец. Он наклоняется к нему и спрашивает, чего бы он хотел. Шолом отвечает не сразу. Он хочет прежде всего оглядеться, понять, что с ним. Проходит некоторое время, прежде чем он приходит в себя и начинает понимать, что тут произошло: он был болен, должно быть сильно болен, и ему теперь лучше. Лучше? Нет, великолепно! Осмыслив это, он проводит языком по запекшимся губам и произносит всего лишь одно слово:
– Крыжовник!..
Отец переглядывается со стоящими рядом людьми и переспрашивает его:
– - Крыжовник? Какой крыжовник?
– - Варенье! - отвечает больной неожиданно грубым голосом, который сначала звучит высоко, дискантом, а потом - низко, басом. Больной даже сам пугается, таким незнакомым показался ему собственный голос. За время болезни Шолом так изменился, что, когда недели две спустя сойдя с постели и еле добравшись до зала, он взглянул в зеркало, то с трудом узнал себя. Перед ним стоял совсем другой человек. Прежде это был занятный мальчонка с красными пухлыми щеками, живой, подвижной, со смеющимися глазами, подстриженный в кружок, с кудрявым хохолком белокурых волос на лбу. Теперь он побледнел, щеки впали, глаза стали большими, взгляд задумчивым, а сам он очень вытянулся. Его остригли наголо, как татарина, сняли светлые курчавые волосы. Теперь это совсем другой парень.
Но изменился он не только внешне. Он весь преобразился. Шолом чувствует, что в душе у него произошел кризис. И ему становится жаль, сердечно жаль своего глупого наивного прошлого, которое уже не вернется, не повторится никогда, никогда. И уже теперь, пережив в своей памяти те счастливые годы и переходя к дальнейшим, он с тихой грустью оглядывается назад и прощается навеки со славными годами своего детства:
– Прощай, детство!
Часть третья
58
ШОЛОМ ДАЕТ УРОКИ
Что значит "давать уроки". - Молодые и старые учителя. - Сила грамматики. - К нему приходят по протекции. - В переяславском городском саду и у мачехи в доме. - Компромисс. - Герой получает место и укладывает свои книги
Трудно сказать, кому, собственно, принадлежала инициатива, то есть кому первому пришло в голову, чтобы юноша, не полных семнадцати лет, без признака усов на верхней губе, не закончивший курса уездного училища, взял в руки тросточку и, накинув пиджак на плечи, ходил из дома в дом давать уроки. "Давать уроки" - это значило обучать мальчиков и девочек всему тому, чему учили в "классах", обязаться пройти с ними определенный курс, подготовить их к определенному сроку так, чтобы они могли поступить в училище или сдать экзамены.
Сдавать экзамены стало обычным делом, это вошло в моду. Все и вся готовились к экзаменам. Мальчики и девочки, женихи и новобрачные, даже люди с бородами взялись за грамматику Говорова, за арифметику Евтушевского, за географию Смирнова, за геометрию Дистервега, принялись заучивать басни Крылова и зубрить словарь. Началась какая-то эпидемия экзаменов. Понятно, что при такой эпидемии учителей в городе не хватало. Профессиональных учителей евреев было только два: первый из них, глухой старик Монисов, не имел зубов, а потому не говорил, а плевался;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92