И он поздоровался со мной официально. Что-то чужое было в лице, припудренном как у актера, в волосах, завитых у парикмахера. И лишь когда я подошел к нему, печальная тревога сдавила мне сердце. Он был испит. Волосы редели. Во всей осанке было что-то больное… Видя, что он совсем не идет мне навстречу, я стал подниматься наверх, как вдруг его рука легла мне на плечо.
– Эк вы гоните! – сказал он. Затем, спросив мой адрес, сказал, что на другой день вечером придет ко мне. Но на другой день утром я его вновь встретил на Воздвиженке.
XVIII
Я входил, он же выходил из Госиздата Но это был уже другой человек. Улыбаясь прежней улыбкой, он взял меня под руку и повлек вниз.
В забвенье канули года,
Вослед и вы ушли куда-то… –
цитировал он собственные стихи. Он был весь нараспашку, какой-то легкий. Я предложил ему позавтракать где-нибудь неподалеку. Он тотчас же согласился, повел меня в ресторан, очень чистенький, прямо нарядный для тех лет. Ввиду раннего часа посетителей было еще мало. Но уже играл струнный оркестр. Мы присели у огромных окон, ливших зимний свет на столики, на цветы, на лакеев во фраках. Он закурил, чего, кажется, за ним не водилось прежде.
– Давно, давно я хотел с вами повидаться, – сказал он, не упоминая ни словом о моих письмах. – Здорово изменился я?.. Здорово изменился, Лев Максимович?
Мне не хотелось его огорчать, но он прочел в моем взгляде ответ.
– Ох, ох, – сказал он, – чувствую, весь мой домишко разнесется, все у меня прахом пойдет. А верно: прошли мои красные дни. И вдруг без перехода:
– Теперь любовь моя не та…
Так начинались стихи, в которых он обращался к Клюеву, уверял его, что он «сердце выпеснил избе, но в сердце дома не построил». «И тот, кого ты ждал в ночи, – писал он, – прошел, как прежде, мимо крова. О, друг, кому ж твои ключи ты золотил поющим словом?»
Он говорил в них правду. Но говорил без сердца, до странности без сердца.
– Мы разошлись, вы знаете, – сказал он. Теперь он убеждал меня, что Клюев уже во втором томе «Песнослова» погубил свой голос, а теперь он – гроб.
Это было то же, что доказывал Клюев о нем. И тот же был холод. Вот что было пострашнее и его пудры, и его завитых волос… В самом деле, не Мариенгоф, не Шершеневич, не Дункан же дадут ему теплоту, без которой душа вянет, тускнеет, даже душа поэта…
Точно угадав мои мысли, он заговорил об имажинизме. Я спросил его: а с Мариенгофом он еще не распрощался, как с Клюевым?
– Возьмите! – сказал он, наливая мне водки. – Грибки…
Я отказался.
– Ну, пива… Ваше дело женское…
Выпил рюмку, другую; опять выпил. И заговорил о Берлине, о Лондоне, о Нью-Йорке. Никакого впечатления, казалось, не произвели на него мировые центры. Что-то зловещее, враждебное для него было в исчадиях техники, индустрии. Тоска пряталась под асфальтом, тоска по первозданному, по тому, что душу облекает в плоть, но что забываешь под этот лязг, под этот грохот, под этот выдуманный свет. Чем эффектнее были эти центры, тем милее становился ему родительский дом, поля снежные, тишина древняя, что царит и ввысь, и вдаль…
– Приедешь с праздника, бывало, – вспомнил он вдруг и замолчал… – Кругом снега, а ночи черные-черные, кажется, конца и нет и не будет… Заснешь как убитый. И вдруг… проснешься среди ночи. Прислушаешься. Тишина такая… Кажется, ты один на всем свете… Нет, не один… Что-то дышит еще, что-то бродит под окнами, не оставляя следа; что-то живет в этой жути, но жизнью не нашей, чуткой человеку. И вместе с темя над всем этим что-то звенит, звенит, звенит…
Опять выпил рюмку. Я попросил убрать водку.
– В расстройство парень придет? – усмехнулся он, и лицо его вдруг стало давно-давно знакомым. Потом, помолчав: – Вот уже и Ширяевца между нами нет. – Он знал о переписке, которая связывала нас в течение ряда лет. – Да!
Материал он мне обещал дать на вечере, где он читал свои стихи. Мы условились встретиться здесь. Однако и на этот раз я его не получил. Он лишь передал мне «Ключи Марии» со своей подписью.
XIX
Приступы тоски сменялись озорством, таким озорством… казалось, он нашел в нем приложение всех своих сил; для выражения же его мобилизовал весь свой пафос, весь свой пленительный лиризм. Трещина шла все глубже… И было похоже, что у него не остается никого, кроме друзей по хмельному делу.
С.А. Клычков – тот самый, которого Есенин так высоко ставил, – не говорил уже о нем без скрежета зубовного. В мои наезды в Москву он передавал мне факты странного падения Есенина. И то же подтверждал Орешин. И. М. Касаткин рассказывал мне в буфете Союза писателей. Вот за этим столиком сидят они с Есениным. Присаживается поэт Рукавишников, которого Есенин видит в первый раз. Вдруг он берет Рукавишникова за бороду, – у того борода клинышком, – и, не говоря худого слова – бороду в горчицу. Рукавишников, конечно, уходит, и Касаткин спрашивает его:
– Зачем ты это?
– Зачем! Ведь это у него были капиталы, дома в Нижнем…
Очевидно, второй родиной Москва для него не стала. Побывал на родине. Но старый уклад был сломан, бесповоротно сломан. И вот, – не найдя спасения в родных полях, в полях Рязани, – он почему-то кидается в Ленинград. Здесь он должен освободиться от кошмара, что волочился за ним в Москве, в Нью-Йорке, в Берлине, обрести радость, молодое чувство. Однако не успел он сойти с Октябрьского вокзала, как рассказывали уже про дебош, который он устроил в квартире Ходотова. Сидя рядом с артисткой, он, – уже во хмелю, – сказал ей из ряда выходящую сальность. Кто-то закатил ему пощечину. Есенин, понятно, ответил, и началась драка Но не так-то легко было с ним справиться. Дедовская привычка ему здесь не изменила. К тому же и гости Ходотова снисходили к нему… Наконец, улучив момент, он содрал скатерть со стола, перебив все, что стояло на нем. Это рассказывал мне Чапыгин. А на другой день Клюев сообщал уже мне про дебош, имевший место в одном из притонов тех лет. Здесь уже с ним не поцеремонились. Избив его до потери сознания, его сбросили со второго этажа вниз; быть может, и прикололи бы, если бы наконец кто-то не опознал его в лицо.
По словам Клюева, в этот приезд Есенин был у него, но разговаривать уже им было не о чем.
– Что ж, – говорил Клюев, глядя из-под бровей. – Ведь он уже свой среди проституток, гуляк, всей накипи Ленинграда. Зазорно пройтись вместе по улице!
XX
Все говорило о том, что поэт, чье имя было у всех на устах, переживал провал всей жизни. Все говорило не о простом падении, но и о крахе больного сердца… И я бы не решился уже искать с ним встреч, если бы меня не побудило к нему дело. В ту пору возникало издательство, руководить которым я был приглашен. В числе работ, которые должны были увидеть свет в этом издательстве, намечены были книги Есенина, Клюева, Новикова-Прибоя, Чапыгина… С последним я было договорился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98
– Эк вы гоните! – сказал он. Затем, спросив мой адрес, сказал, что на другой день вечером придет ко мне. Но на другой день утром я его вновь встретил на Воздвиженке.
XVIII
Я входил, он же выходил из Госиздата Но это был уже другой человек. Улыбаясь прежней улыбкой, он взял меня под руку и повлек вниз.
В забвенье канули года,
Вослед и вы ушли куда-то… –
цитировал он собственные стихи. Он был весь нараспашку, какой-то легкий. Я предложил ему позавтракать где-нибудь неподалеку. Он тотчас же согласился, повел меня в ресторан, очень чистенький, прямо нарядный для тех лет. Ввиду раннего часа посетителей было еще мало. Но уже играл струнный оркестр. Мы присели у огромных окон, ливших зимний свет на столики, на цветы, на лакеев во фраках. Он закурил, чего, кажется, за ним не водилось прежде.
– Давно, давно я хотел с вами повидаться, – сказал он, не упоминая ни словом о моих письмах. – Здорово изменился я?.. Здорово изменился, Лев Максимович?
Мне не хотелось его огорчать, но он прочел в моем взгляде ответ.
– Ох, ох, – сказал он, – чувствую, весь мой домишко разнесется, все у меня прахом пойдет. А верно: прошли мои красные дни. И вдруг без перехода:
– Теперь любовь моя не та…
Так начинались стихи, в которых он обращался к Клюеву, уверял его, что он «сердце выпеснил избе, но в сердце дома не построил». «И тот, кого ты ждал в ночи, – писал он, – прошел, как прежде, мимо крова. О, друг, кому ж твои ключи ты золотил поющим словом?»
Он говорил в них правду. Но говорил без сердца, до странности без сердца.
– Мы разошлись, вы знаете, – сказал он. Теперь он убеждал меня, что Клюев уже во втором томе «Песнослова» погубил свой голос, а теперь он – гроб.
Это было то же, что доказывал Клюев о нем. И тот же был холод. Вот что было пострашнее и его пудры, и его завитых волос… В самом деле, не Мариенгоф, не Шершеневич, не Дункан же дадут ему теплоту, без которой душа вянет, тускнеет, даже душа поэта…
Точно угадав мои мысли, он заговорил об имажинизме. Я спросил его: а с Мариенгофом он еще не распрощался, как с Клюевым?
– Возьмите! – сказал он, наливая мне водки. – Грибки…
Я отказался.
– Ну, пива… Ваше дело женское…
Выпил рюмку, другую; опять выпил. И заговорил о Берлине, о Лондоне, о Нью-Йорке. Никакого впечатления, казалось, не произвели на него мировые центры. Что-то зловещее, враждебное для него было в исчадиях техники, индустрии. Тоска пряталась под асфальтом, тоска по первозданному, по тому, что душу облекает в плоть, но что забываешь под этот лязг, под этот грохот, под этот выдуманный свет. Чем эффектнее были эти центры, тем милее становился ему родительский дом, поля снежные, тишина древняя, что царит и ввысь, и вдаль…
– Приедешь с праздника, бывало, – вспомнил он вдруг и замолчал… – Кругом снега, а ночи черные-черные, кажется, конца и нет и не будет… Заснешь как убитый. И вдруг… проснешься среди ночи. Прислушаешься. Тишина такая… Кажется, ты один на всем свете… Нет, не один… Что-то дышит еще, что-то бродит под окнами, не оставляя следа; что-то живет в этой жути, но жизнью не нашей, чуткой человеку. И вместе с темя над всем этим что-то звенит, звенит, звенит…
Опять выпил рюмку. Я попросил убрать водку.
– В расстройство парень придет? – усмехнулся он, и лицо его вдруг стало давно-давно знакомым. Потом, помолчав: – Вот уже и Ширяевца между нами нет. – Он знал о переписке, которая связывала нас в течение ряда лет. – Да!
Материал он мне обещал дать на вечере, где он читал свои стихи. Мы условились встретиться здесь. Однако и на этот раз я его не получил. Он лишь передал мне «Ключи Марии» со своей подписью.
XIX
Приступы тоски сменялись озорством, таким озорством… казалось, он нашел в нем приложение всех своих сил; для выражения же его мобилизовал весь свой пафос, весь свой пленительный лиризм. Трещина шла все глубже… И было похоже, что у него не остается никого, кроме друзей по хмельному делу.
С.А. Клычков – тот самый, которого Есенин так высоко ставил, – не говорил уже о нем без скрежета зубовного. В мои наезды в Москву он передавал мне факты странного падения Есенина. И то же подтверждал Орешин. И. М. Касаткин рассказывал мне в буфете Союза писателей. Вот за этим столиком сидят они с Есениным. Присаживается поэт Рукавишников, которого Есенин видит в первый раз. Вдруг он берет Рукавишникова за бороду, – у того борода клинышком, – и, не говоря худого слова – бороду в горчицу. Рукавишников, конечно, уходит, и Касаткин спрашивает его:
– Зачем ты это?
– Зачем! Ведь это у него были капиталы, дома в Нижнем…
Очевидно, второй родиной Москва для него не стала. Побывал на родине. Но старый уклад был сломан, бесповоротно сломан. И вот, – не найдя спасения в родных полях, в полях Рязани, – он почему-то кидается в Ленинград. Здесь он должен освободиться от кошмара, что волочился за ним в Москве, в Нью-Йорке, в Берлине, обрести радость, молодое чувство. Однако не успел он сойти с Октябрьского вокзала, как рассказывали уже про дебош, который он устроил в квартире Ходотова. Сидя рядом с артисткой, он, – уже во хмелю, – сказал ей из ряда выходящую сальность. Кто-то закатил ему пощечину. Есенин, понятно, ответил, и началась драка Но не так-то легко было с ним справиться. Дедовская привычка ему здесь не изменила. К тому же и гости Ходотова снисходили к нему… Наконец, улучив момент, он содрал скатерть со стола, перебив все, что стояло на нем. Это рассказывал мне Чапыгин. А на другой день Клюев сообщал уже мне про дебош, имевший место в одном из притонов тех лет. Здесь уже с ним не поцеремонились. Избив его до потери сознания, его сбросили со второго этажа вниз; быть может, и прикололи бы, если бы наконец кто-то не опознал его в лицо.
По словам Клюева, в этот приезд Есенин был у него, но разговаривать уже им было не о чем.
– Что ж, – говорил Клюев, глядя из-под бровей. – Ведь он уже свой среди проституток, гуляк, всей накипи Ленинграда. Зазорно пройтись вместе по улице!
XX
Все говорило о том, что поэт, чье имя было у всех на устах, переживал провал всей жизни. Все говорило не о простом падении, но и о крахе больного сердца… И я бы не решился уже искать с ним встреч, если бы меня не побудило к нему дело. В ту пору возникало издательство, руководить которым я был приглашен. В числе работ, которые должны были увидеть свет в этом издательстве, намечены были книги Есенина, Клюева, Новикова-Прибоя, Чапыгина… С последним я было договорился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98