ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

"Спасибо, капитан. Спасибо, поручик..." Но три пули - это уж нет, позор и стыд... У меня в третьей роте чудеса делали: из старых солдат без значка ни од-но-го!.. По шестидесяти пуль в колонну залпом на тысячу пятьсот...
- Да, это хорошо, - рассеянно поддерживал Алексей Иваныч.
Вскоре Алексей Иваныч исчез: и агент пароходства, и пристав, сам всегда провожавший на пароход лодки, озабоченный жуликами, и Павлик даже, и Добычин - знали, куда он поехал ночью. Но собрался он как-то неожиданно, еще за час до отъезда не думая, поедет сегодня или нет. Наскоро захватил маленький чемодан, бурку и вдруг пошел своим суетливым шагом через Перевал, когда уже сияли перед самой пристанью цветные огни: на мачте - зеленый, на левом борту - красный, на правом - голубой. Думал было уехать незаметно и не мог, конечно.
Ночь была тихая, спать не хотелось, да и очень беспорядочно было на душе. Бродил по палубе, по привычке во все вглядываясь: в бочки с маслом, в ящики с поздними фруктами, в рогожные тюки с размашистыми надписями и скверным запахом.
На палубе, в теплой близости трубы, спало несколько человек простонародья и грузин, и когда Алексей Иваныч остановился около них, всматриваясь и обдумывая каждого, поднялась какая-то лохматая старая голова и проговорила не спеша:
- Как благий, той ночью спить, того, как ночь, у сон клонить... а злодий, - вин встае и ходе.
- Что-что? - удивился Алексей Иваныч.
- Злодий, кажу, - злодий... вин ночью встае и ходе.
Алексей Иваныч даже пощупал рукой фуражку, - есть ли на ней инженерский значок и кокарда, и повернулся к фонарю так, чтобы старику их было отчетливо видно. Потом вздохнул и проговорил кротко:
- Спи, дурак.
Потом он подумал, что едет он только затем, чтобы отомстить Илье. Может быть, старик это самое и угадал (кто их знает, этих стариков, что у них за чутье?), угадал, потому и сказал о нем: злодий... Ночь была светлая, и берег прозрачно чернел, и дрожало над черно-серебряным морем такое множество звезд, что было страшно.
На грязном дворе палубы, на носу, стояли быки - при тусклых, закопченных фонарях что-то многорогое, безумно странное, а около камбуза широкий кок и узкий буфетчик спорили, один круглым голосом, с рокотком, другой колючим:
- Осип Адамыч, вы ведь этого не знаете, а говорите: быть не может. Я же больше вашего плавал, значит, я больше видал. Если говорю я, что в Бейруте есть русское училище, - значит, я это точно знаю, что говорю.
- Быть не может.
- Опять начинай сначала: быть не может... Вы говорите: быть не может, а я вам говорю, что даже учат там по-русскому, если хотите знать.
Оттого, что где-то в Бейруте действительно, может быть, есть русское училище, Алексею Иванычу стало так тоскливо: зачем? Даже плечами пожал и прикачнул головою.
Глядел на мачты возносящиеся, на шипучую воду, - могучий стук машины слушал, все было ненужное, чужое.
Таким же чужим и странным показалось все, когда проснулся на другой день в каюте: не сразу вспомнил, куда и зачем едет.
Когда же, умываясь, ощупал он свой револьвер, почему-то вспомнился стишок: "Злой чечен ползет на берег, точит свой кинжал..." Каждое слово тут было такое шипящее и звенящее, как косы на сенокосе. Так и звенел по-комариному, надоедливо, этот стишок весь день: вдруг возникнет откуда-то и зазвенит.
Все время отчетливо представлялся Илья: лицо выпуклое, бритое, волосы длинные, черные, пенсне, галстук пестрый, на часовой цепочке штук двенадцать брелоков (теперь, должно быть, еще больше), - большая уверенность в себе и во всем, что делает.
Это к нему теперь он. Стук парохода, почти бессонная ночь, потом еще такие же ночи, все дорожные дрязги, неудобства, гостиница - все для него. Хотелось долго, до устали ходить по палубе; пелось про себя и вполголоса: "Ползет на берег, точит свой кинжал!" Была какая-то неловкость в кисти правой руки, в плечах, в левой стороне шеи. И что-то похожее на Илью было в полном бритом лице актера, который ехал в одной с ним каюте.
С этим актером он обедал, пил чай, ему говорил о своем близком знакомом, лесничем, который убил любовника своей жены.
- Он всадил в него четыре пули: раз, два, три - таким образом - и сюда четвертую: в грудь, - две безусловно смертельные, в плечо - легкая рана, и в голову - навылет...
- Пус-стяк! - радушно отозвался актер.
- Предупредил его честно: все, что было раньше, - прощаю, но-о... если придешь еще раз, и я застану, то, любезный, - вот! Это всегда при мне, видишь - вот!
И Алексей Иваныч зачем-то с силой выхватил и показал актеру свой револьвер.
Тот взял его, повертел в руках, осторожно спросил: "Заряжен?" - и поспешно отдал его назад.
- Он предупредил его честно, - продолжал Алексей Иваныч, - и если тот вне всякого сомнения, негодяй - не подумал даже так же честно уйти, навсегда оставить в покое, то он полнейшее имел право так поступить, как поступил. И никаких разговоров. Иначе не мог и... иначе никак не мог... Да разве это не огромное мужество, скажите, предупредить спокойно?.. Это - огромнейшее мужество, вне всякого сомнения... И как от человека требовать больше? Кто смеет требовать большего? Даже и закон не смеет!.. И вот в результате четыре пули!
- Пус-стяк! - добродушно поддержал актер.
- Я понимаю, - взяв его за борт пиджака, продолжал горячо Алексей Иваныч, - что он не разглядел, он не догадался, не подумал даже, что посягнул на святое, на святыню - да еще на какую святыню, негодяй! Иззуй обувь с ног твоих, - вот на какую!.. Но раз ты посягнул, - закон возмездия, ты - труп.
- Пустяк! - весело улыбнулся актер; должно быть, это было его любимое слово.
Алексей Иваныч приехал днем. Обедал в пустом ресторане, где на стене висело чучело сороки, а под ним подпись: "Прошу снимать шляпы". Пес толстый и пестрый стоял около его стола и, как чучело, тоже совершенно спокойно, даже не виляя хвостом, избочив слюнявую морду, ждал подачки.
Три музыканта играли на маленькой эстраде: лысый флейтист-дирижер, с лихо закрученными желтыми усами, молодой лунноликий, цветущий скрипач, с платочком на левом плече, и барышня-пианистка, с такими темными, такими глубокими кругами около глаз, что у Алексея Иваныча сжимало сердце.
А за стойкой сидела неимоверной толщины старуха, жирно глядела, сложив обрубки-руки на пышном животе, сидела мирно, думала, что ли, о чем? О чем она могла думать? И вся прозрачная, горбатая носатенькая девочка костляво считала на счетах, звенела деньгами, хмурясь, вносила что-то в книгу, часто мокая перо в гулкую чернильницу, и вполголоса выговаривала что-то франтоватому половому, обиженно сердясь.
Пахло красным перцем. За окнами шел игольчатый льдистый мелкий снег, очень холодный на вид, потому что кутался от него зябко в башлык чугунный городовой на посту; споро дул ветер со взморья, и качалась, как маятник, скрипучая вывеска:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53