Вильский тем временем быстро одевался, твердя:
— Она будет довольна, когда я ей все это расскажу. О, Элюня! О, благословенные деньги!
Он засвистал что-то веселое, не столько, правда, от радости, сколько скорее для того, чтобы заглушить тревожное чувство, гнездившееся в глубине души.
В городе он прежде всего завернул на телеграф и настрочил телеграмму Гродскому:
«От всего сердца прошу прошения за невольный обман. Был болен. Приезжай немедленно, желательно уже в отставке».
Депеша была отправлена одновременно в Лондон и в Петербург.
— Вот правильная мысль! — говорил Владислав. — С его помощью я откопаю наиболее практический из моих проектов и начну жить… для тебя, Элюня! а благодаря тебе — для других…
Затем он поехал в университет, чтобы получить сведения о бедном студенте. После долгих розысков он нашел какого-то из его однокурсников.
— Что слышно у В.? — спросил он.
— Точно не скажу вам, — ответил студент. — Знаю только, что он оставил университет и отбыл в качестве гувернера куда-то на Подольщину.
— Но почему же он оставил университет? — воскликнул пораженный Вильский.
— Что вы хотите! Трудно учиться, располагая в качестве единственной наличности двумя руками.
— Первый! — пробормотал Вильский и поехал в адресное бюро разузнать о перчаточнике.
Ему дали три адреса.
Один из них завел его на Огородную улицу, где его встретил совсем незнакомый человек.
— У меня есть еще два!
Он закрыл глаза и наугад вытянул билетик.
На этот раз он проехал на Прагу и выяснил, что адресат — каменщик.
По третьей справке он забрел к Вольской заставе. Он вошел в одноэтажный деревянный домик и обнаружил тесное, темное, сырое и совершенно пустое помещение.
— Где перчаточник, который тут жил? — спросил Вильский у сторожа, сунув ему в руку рубль.
— А кто его знает, ваша милость! С неделю тому его манатки пустили с торгов, а сам он с сынишкой подался куда-то.
— У него ведь была жена и трое детей?
— Жена? Он тут проживал со святого Яна, но жены я что-то не видывал, а двое его старших детишек померли еще в августе.
— Второй… и третий, и четвертый… — шепнул Вильский. — Я хотел приехать к Эленке с доказательствами в руках, но, видно, мне их не получить… О, боже!
К вечеру на телеграф прибыл ответ на его депеши. Из Петербурга сообщали:
«Гродский еще не вернулся».
А из Лондона:
«Гродский уехал».
«Наверно, он возвращается морем», — подумал Владислав и послал в Петербург вторую телеграмму, умоляя друга немедленно приехать.
Но Гродский возвращался сушей и уже миновал Берлин. Телеграмм он не получил.
С самого утра Вильский не был дома, ничего не ел: яд беспокойства заменил ему самые изысканные блюда. У него не хватало духу вернуться домой; поэтому он зашел в Саксонский сад, опустился на скамью и погрузился в мучительные размышления.
— Четыре жертвы! — твердил он. — Я виноват, это верно!.. Но за что же они-то страдали, за что продолжают страдать?
Он забывал, что люди подвластны не только моральным, но и физическим нормам. Он забывал, что общество — едино, и если какая-нибудь его частица не исполняет своих обязанностей, за это платятся другие.
Когда он вернулся в свою квартиру, слуга, открывавший ему дверь, посмотрел на него с изумлением.
— Никто не приходил? — спросил Вильский.
Пришло письмо.
Пытаясь зажечь свечу, Владислав рассыпал спички. Пальцы у него словно окостенели, и слуге пришлось помочь ему.
Письмо, писанное незнакомой рукой, содержало следующие строки:
«Милостивый Государь и Благодетель!
Невзирая на незнакомство, осмеливаюсь, однако, взять в руки перо, дабы ради блага достойной и благочестивой супруги Вашей начертать эти строки. До сей поры неоднократным побуждениям моим осуществляться препятствовало неуклонное нежелание благородной и примерной супруги Вашей.
Не распространяясь чрезмерно, ибо в таковых случаях сие хуже всего и нередко приводит к высказыванию того, чего человек не желал бы, довожу со всяческой осторожностью до Вашего сведения, мой Государь и Благодетель, что вышеупомянутая супруга Ваша чувствует себя не весьма хорошо. Надлежало бы выразиться — весьма и весьма нехорошо, однако не желал бы огорчать Вашу милость известиями, каковые и так — увы! — не замедлят…»
Дальше Вильский не стал читать. Посмотрел только на оборотную сторону исписанного листка и убедился, что письмо было послано местным священником.
С лихорадочной поспешностью накинул он меховое пальто, взял деньги и поехал на почтовую станцию, где потребовал немедленно четверку лошадей. Час спустя он был уже далеко за городом.
На следующий день около пяти часов вечера почтовый кучер, который вез Владислава с последней станции, обернувшись к нему и указывая кнутовищем на возвышенность, поросшую уже желтеющими деревьями, сказал:
— Вот там, ваше сиятельство, усадьба «Божья воля»…
— Божья воля? — повторил Вильский.
— Славная усадьба, ваше сиятельство! Земля пшеничная, лес не вырублен, новый дом, на пруду мельница… Все на совесть, как водится у доброй шляхты.
— Божья воля! — прошептал Владислав.
Они проехали мимо сада, из-за неподвижных деревьев виднелись белые стены. Вильский бросил кучеру пять рублей, выскочил из брички и перепрыгнул через низкую ограду.
— О, видно, тут к спеху!.. — дивился кучер, держа шапку в руке.
Задыхаясь, не помня себя, Владислав бегом пересек сад и, остановившись на вершине пригорка, сквозь стеклянные двери увитого виноградом крылечка увидел несколько высоких, уставленных в ряд свеч.
Запертые на ключ двери с шумом распахнулись под напором его руки.
На низкой, покрытой ковром софе, в черном шерстяном платьице (которое он так хорошо знал во времена нужды), с крестом у изголовья и святой иконкой в руках, окруженное горящими свечами, покоилось мертвое тело Элюни.
Вильский сел в кресло, уперся сцепленными пальцами в колени и бессмысленно смотрел на одну из свеч, с которой стекали крупные капли расплавленного воска.
Сквозь дверную щель виднелись головы любопытствующих слуг, которые перешептывались между собой:
— Это, верно, муж?.. Муж, а как же!..
Несколько минут спустя в комнату вошла какая-то пожилая женщина, по-видимому экономка. Перекрестилась раза два, вздохнула и, став возле Владислава, запричитала:
— Ах ты бедняжечка! И какая же она молоденькая была да хорошенькая! Лучше бы господь бог милостивый меня, старуху, прибрал вместо нее. Уж я для нее делала, что только могла, ваша милость. И молока ей парного давала каждый день, и воды родниковой, и огуречного рассола, и окуривала, и заговаривала, и все ни к чему! Хворая уже была, бедняжка, как из Варшавы приехала… Сколько я ей говорила: надо их милости дать знать, а она: нет!.. и нет!.. А уже на последней неделе сказала:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11