Фельсенгрюндцы, спасавшиеся от пожара, были убиты протестантскими бунтовщиками, чтобы те их не выдали. Католические освободители, преследующие Мангейма, убивали фельсенгрюндцев при малейшем подозрении в том, что они поддерживают врага. Не в силах понять, кто есть кто, крестьяне наугад объявляли себя сторонниками той или иной партии, хотя на деле им не нравились обе.
Герцог тем временем продолжал испрашивать совета у духов, а герцогиня устраивала помпезные молебны за победу и заказала роскошное платье, чтобы было в чем слушать «Те Deum». Я старался не обращать внимания на все, что происходило за пределами моей кельи, и нашел успокоение в монотонной работе. Чтобы занять себя, я решил раскрасить книги по ботанике и уже принялся накладывать акварель на капустный кочан в «De Historia Stirpium», но меня подвело собственное любопытство. От слухов уже свербило в носу. И я высунулся наружу.
Как вы понимаете, меня не жаловали на публике. Часто случалось, что по безмолвному приказу обергофмейстера или Джонатана Нотта мне преграждали дорогу в замок поднятым сапогом или опущенной алебардой. Нередко меня выгоняли из библиотеки или Большого зала, отчего я ужасно бесился, сотрясаясь в бессильной ярости, а тот, кому приходилось выполнять приказ, лишь смущенно пожимал плечами. Старые стражники не держали на меня зла – в отличие от молодых рекрутов, которые выросли в деревушках Вайделанда и верили злословию, возлагавшему на меня всю вину за несчастья Фельсенгрюнде. Во всем должно быть равновесие, и дурная слава Томаса Грилли укреплялась в людском воображении по мере того, как тот же Томмазо Грилли терял свои позиции в замке. Меня терпели, как постаревшего пса; я натыкался на бедра людей, меня бесцеремонно отпихивали, если я подходил слишком близко, но все-таки не тащили на живодерню и не пытались успокоить на веки вечные при помощи кувалды.
Так или иначе, я все же вышел наружу, желая узнать причину душераздирающих криков.
В тени казарм собралась толпа придворных, стражников и горожан. Ядро собрания сформировало около дюжины крестьян, которые отличались не столько бедностью своей одежды, сколько неистовством скорби. Они выли и рыдали, как плохие актеры в «Страстях Христовых». Мужчины хватались за голову, женщины затыкали себе рот платками. Причина их слез оказалась до боли знакомой. Из лесной чаши явились вооруженные люди. Услышав крики и бряцание оружия, селяне оставили свои поля и попрятались в горных пещерах. Через день они вернулись и обнаружили, что их дома сожжены, зерно украдено, а скотина валяется копытами кверху. Это я понял из разговоров в толпе. Но гораздо страшнее потерянного имущества (хотя это и обрекало их всех на голодную смерть) было другое: рядом с коровником крестьяне нашли одного из своих, отца троих детей, он уже не кричал, просто бился в агонии на земле.
Бунтовщики освежевали его живьем.
Тело лежало на носилках, сплетенных из ветвей. Сколько людей горевало о нем, об этом человеке; а сколькие будут скорбеть обо мне, когда настанет мой смертный час? Может быть, кто-то и выдавит пару слезинок, но таких будет немного – уж явно поменьше, чем этих скорбящих. Зеваки принялись напирать, когда с носилок стянули окровавленное одеяло. Многие из горожан отвернулись, прижав руки ко рту. Крестьяне, наоборот, подступили ближе; они молча стояли рядом с этим жутким телом с полностью содранной кожей, а герцог (чье присутствие обнаружилось, когда толпа отшатнулась, и для меня лично явилось потрясением не меньшим, чем сам освежеванный труп) вскрикнул и судорожно пытался вдохнуть, прижав к губам шелковый платок. Герцогиня со своей партией тоже пришла посмотреть.
Я протиснулся сквозь толпу и оказался перед человеком без кожи. Мне казалось, что меня закалило знакомство с анатомическими схемами «De humani corporis fabrica»; но те безмятежные, нарисованные покойники не имели ничего общего со скорченным кровавым сгустком, лежащим на березовых носилках. Где в этом липком кошмаре, в этой облепленной мухами каше пролегала граница между дермой и сухожилиями, между сухожилиями и мускулами, так изящно и четко размеченными на гравюрах? Ладно, допустим, что людям, выполнившим это анатомирование, недоставало умений Везалия и Йессениуса из Праги; но разве Природа, пусть даже обнаженная таким изуверским способом, не могла быть хоть чуточку чутче к эстетической стороне? Да, этого человека убили страшно. И ничто не могло облагородить работу этих кровавых портных: ни кожа, обмотанная вокруг шеи в виде живого воротника, ни отрубленные от туловища руки и ноги. Я зажал рот руками, но меня все-таки вырвало прямо на мостовую, при этом я запачкал туфли и безвозвратно угробил последнюю пару кружевных манжет. Вакенфельс, исповедник Элизабеты, встал на колени рядом с окровавленным телом и, пытаясь найти слова утешения, украдкой, чтобы никого не оскорбить, прикрыл нос рукой.
– Кто это сделал? – допытывалась герцогиня. – Мангейм? Это были солдаты Мангейма?
Вдова покойного смотрела на нее совершенно остекленевшими глазами.
– Очень важно, чтобы вы меня поняли. Солдаты. Которые напали на вашу ферму. Которые убили вашего мужа. Это были бунтовщики?
– Солдаты.
– Протестанты?
– Солдаты.
Элизабета отошла, улыбаясь, словно добилась желаемого ответа.
– Скотина Мангейм. Теперь вы видите, ваша светлость, что наша политика была правильной?
– Наша политика?
Вакенфельс вложил в ладонь вдове серебряную монету.
– Мой супруг обещает вам, – сказал Элизабета. – Эти мерзавцы поплатятся за свои преступления. Смерть вашего мужа не останется неотомщенной.
– Кто будет работать в полях? – рыдал какой-то старик. – Кто вырастит наших детей и даст им кусок хлеба?
Иезуит-исповедник осенил мертвеца крестным знамением.
– Benedicite, – сказал он.
Крестьяне пытались утихомирить старика, называя его «отцом» и хватая за руки. Все они были настолько убиты горем, что лишь немногие поклонились герцогу и герцогине, когда те собрались уходить.
Следующие две недели, вплоть до решающей стычки, в городе и замке ходили самые противоречивые слухи. В Кранторе случилась резня: тринадцать человек были, как свиньи, заколоты прямо в поле, потом воскрешены конкурирующей историей и окончательно вычеркнуты из жизни возвратившимся в замок сборщиком налогов. В Шпитцендорфе, который Альбрехтов предок оборонял от швейцарцев, за отказ отдать корову были распяты крестьянин и его жена. То же самое, с незначительными вариациями, произошло в Винкельбахе (там камнем преткновения стала коза), в Киршхайме (три козы) и на южных склонах горы Мёссинген (дочь). Согласно этим апокрифическим версиям, крестьянин и его жена становились то козопасом и его сестрой, то семьей жестянщика, но в итоге история вернулась к своему первоначальному варианту.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125
Герцог тем временем продолжал испрашивать совета у духов, а герцогиня устраивала помпезные молебны за победу и заказала роскошное платье, чтобы было в чем слушать «Те Deum». Я старался не обращать внимания на все, что происходило за пределами моей кельи, и нашел успокоение в монотонной работе. Чтобы занять себя, я решил раскрасить книги по ботанике и уже принялся накладывать акварель на капустный кочан в «De Historia Stirpium», но меня подвело собственное любопытство. От слухов уже свербило в носу. И я высунулся наружу.
Как вы понимаете, меня не жаловали на публике. Часто случалось, что по безмолвному приказу обергофмейстера или Джонатана Нотта мне преграждали дорогу в замок поднятым сапогом или опущенной алебардой. Нередко меня выгоняли из библиотеки или Большого зала, отчего я ужасно бесился, сотрясаясь в бессильной ярости, а тот, кому приходилось выполнять приказ, лишь смущенно пожимал плечами. Старые стражники не держали на меня зла – в отличие от молодых рекрутов, которые выросли в деревушках Вайделанда и верили злословию, возлагавшему на меня всю вину за несчастья Фельсенгрюнде. Во всем должно быть равновесие, и дурная слава Томаса Грилли укреплялась в людском воображении по мере того, как тот же Томмазо Грилли терял свои позиции в замке. Меня терпели, как постаревшего пса; я натыкался на бедра людей, меня бесцеремонно отпихивали, если я подходил слишком близко, но все-таки не тащили на живодерню и не пытались успокоить на веки вечные при помощи кувалды.
Так или иначе, я все же вышел наружу, желая узнать причину душераздирающих криков.
В тени казарм собралась толпа придворных, стражников и горожан. Ядро собрания сформировало около дюжины крестьян, которые отличались не столько бедностью своей одежды, сколько неистовством скорби. Они выли и рыдали, как плохие актеры в «Страстях Христовых». Мужчины хватались за голову, женщины затыкали себе рот платками. Причина их слез оказалась до боли знакомой. Из лесной чаши явились вооруженные люди. Услышав крики и бряцание оружия, селяне оставили свои поля и попрятались в горных пещерах. Через день они вернулись и обнаружили, что их дома сожжены, зерно украдено, а скотина валяется копытами кверху. Это я понял из разговоров в толпе. Но гораздо страшнее потерянного имущества (хотя это и обрекало их всех на голодную смерть) было другое: рядом с коровником крестьяне нашли одного из своих, отца троих детей, он уже не кричал, просто бился в агонии на земле.
Бунтовщики освежевали его живьем.
Тело лежало на носилках, сплетенных из ветвей. Сколько людей горевало о нем, об этом человеке; а сколькие будут скорбеть обо мне, когда настанет мой смертный час? Может быть, кто-то и выдавит пару слезинок, но таких будет немного – уж явно поменьше, чем этих скорбящих. Зеваки принялись напирать, когда с носилок стянули окровавленное одеяло. Многие из горожан отвернулись, прижав руки ко рту. Крестьяне, наоборот, подступили ближе; они молча стояли рядом с этим жутким телом с полностью содранной кожей, а герцог (чье присутствие обнаружилось, когда толпа отшатнулась, и для меня лично явилось потрясением не меньшим, чем сам освежеванный труп) вскрикнул и судорожно пытался вдохнуть, прижав к губам шелковый платок. Герцогиня со своей партией тоже пришла посмотреть.
Я протиснулся сквозь толпу и оказался перед человеком без кожи. Мне казалось, что меня закалило знакомство с анатомическими схемами «De humani corporis fabrica»; но те безмятежные, нарисованные покойники не имели ничего общего со скорченным кровавым сгустком, лежащим на березовых носилках. Где в этом липком кошмаре, в этой облепленной мухами каше пролегала граница между дермой и сухожилиями, между сухожилиями и мускулами, так изящно и четко размеченными на гравюрах? Ладно, допустим, что людям, выполнившим это анатомирование, недоставало умений Везалия и Йессениуса из Праги; но разве Природа, пусть даже обнаженная таким изуверским способом, не могла быть хоть чуточку чутче к эстетической стороне? Да, этого человека убили страшно. И ничто не могло облагородить работу этих кровавых портных: ни кожа, обмотанная вокруг шеи в виде живого воротника, ни отрубленные от туловища руки и ноги. Я зажал рот руками, но меня все-таки вырвало прямо на мостовую, при этом я запачкал туфли и безвозвратно угробил последнюю пару кружевных манжет. Вакенфельс, исповедник Элизабеты, встал на колени рядом с окровавленным телом и, пытаясь найти слова утешения, украдкой, чтобы никого не оскорбить, прикрыл нос рукой.
– Кто это сделал? – допытывалась герцогиня. – Мангейм? Это были солдаты Мангейма?
Вдова покойного смотрела на нее совершенно остекленевшими глазами.
– Очень важно, чтобы вы меня поняли. Солдаты. Которые напали на вашу ферму. Которые убили вашего мужа. Это были бунтовщики?
– Солдаты.
– Протестанты?
– Солдаты.
Элизабета отошла, улыбаясь, словно добилась желаемого ответа.
– Скотина Мангейм. Теперь вы видите, ваша светлость, что наша политика была правильной?
– Наша политика?
Вакенфельс вложил в ладонь вдове серебряную монету.
– Мой супруг обещает вам, – сказал Элизабета. – Эти мерзавцы поплатятся за свои преступления. Смерть вашего мужа не останется неотомщенной.
– Кто будет работать в полях? – рыдал какой-то старик. – Кто вырастит наших детей и даст им кусок хлеба?
Иезуит-исповедник осенил мертвеца крестным знамением.
– Benedicite, – сказал он.
Крестьяне пытались утихомирить старика, называя его «отцом» и хватая за руки. Все они были настолько убиты горем, что лишь немногие поклонились герцогу и герцогине, когда те собрались уходить.
Следующие две недели, вплоть до решающей стычки, в городе и замке ходили самые противоречивые слухи. В Кранторе случилась резня: тринадцать человек были, как свиньи, заколоты прямо в поле, потом воскрешены конкурирующей историей и окончательно вычеркнуты из жизни возвратившимся в замок сборщиком налогов. В Шпитцендорфе, который Альбрехтов предок оборонял от швейцарцев, за отказ отдать корову были распяты крестьянин и его жена. То же самое, с незначительными вариациями, произошло в Винкельбахе (там камнем преткновения стала коза), в Киршхайме (три козы) и на южных склонах горы Мёссинген (дочь). Согласно этим апокрифическим версиям, крестьянин и его жена становились то козопасом и его сестрой, то семьей жестянщика, но в итоге история вернулась к своему первоначальному варианту.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125