Как отказать? Ведь мало ли с чем родичам, которые под самым городом живут, случится к нему на зуб попасть.
Просил только полчаса отсрочки, чтобы уездного предводителя поблагодарить. Городничий уверял, что в Епифани его нет, уехал в свою деревню. Но Иванов настоял, что зайдет, — пусть об его приходе хоть слуги господину Левшину доложат.
Обедали с городничим и судьей часа четыре. Городничий оказался сослуживцем полковника Качмарева по батарее. Впрочем, все разговоры за трапезой Иванов вспоминал будто в дыму — так много выпили. А что привезли домой на дрожках судьи и разоблачали отец с Михаилом, узнал из рассказов. Утром матушка подала огуречного рассолу, а Иван Ларионыч добавил водки с редичным соком. Но все же полдня прошло, пока до конца очухался.
16 декабря уже в своей деревенской церкви отслужили напутственный молебен. После него собралось большое застолье с той водкой, которую приберегли 5 ноября. Уже затемно, выпарившись еще разок с отцом в бане, унтер залег с ним рядом на печку. Иван Ларионыч скоро заснул, а «новый помещик» ворочался и думал, как летит время, — два с половиной месяца будто один день проскочили. Ждал почти тридцать лет отпуска, а вышло, что с матушкой родимой разу толком не поговорил. Разве в первое воскресенье, когда ходили Николе молебен служить, а потом на погосте дорогих покойников навестили. А ведь сколько вспоминал ее, сколько ждал встречи… И вдруг почти рядом шепот:
— Не спишь, Санюшка?
— Нет, маманя.
— Слезь-ка да деда не разбуди. Побуднить шепотком хочу. Вот катанки вздень, понизу дует горазд.
И вот сидят рядом на конике. Чуть мерцает лампадка, что зажгла матушка на его завтрашний отъезд.
— Ты жене с дочкой мое благословение отвези. Скажи, за них каждый вечер молюсь, своими кровными почитаю… А тебя увижу ль еще, радетеля нашего?..
— Теперь-то увидимся, матушка. Год, много два пройдет, и снова приеду вас всех на волю отпущать.
— Нам с дедом той воли не надо. Зря деньги извел. Что с нас барину взять? А детям да внукам-правнукам она надобна. Хоть боюсь, не забаловались бы, как дед помрет. Он старый-старый, а всех в струне держит. Ну, дай-ка перекрещу, кормилец наш. И не надеялись до такого дожить. В поминанье сколько лет писали. А вот привел бог… Ну, лезь на печку. Выспись в дальнюю дорогу.
— Мне в дороге только спать. Михайло конями правит, а мне хотя храпи до самой Тулы.
— Ватрушек напекла, а утром курятины с лапшой покушаешь. Не сходили мы нонче на могилки-то. Или туда отлучался?
— Сходил, матушка, ко всем один сходил…
… Наезженная зимняя дорога гладка, как стол. Одна лошадка, запряженная в поставленный на полозья кузов той же тележки, резво бежит, пофыркивая, бросает в передок комья снега подкованными по-зимнему копытами. Легко обгоняет вереницы дровней, груженных деревенской снедью, которую везут по первопутку из усадеб помещикам, перебравшимся в города. Идут обозы с хлебом, сеном, дровами и прочим, что предназначено на продажу теми же барами, чтобы добыть деньги на игру в карты, на наряды женам и дочкам. Шагают рядом возчики в армяках и тулупах, провожают глазами убегающую вперед крытую кожей кибитку.
Первую половину пути, до того, как пристали у Лукича, где обогрелись и накормили коня, Михайло сидел по-кучерски впереди. Но верстах в тридцати от Тулы пересел к дяде и попросил:
— Напиши, сделай милость, господину майору, что ежели попрошусь на завод, чтобы испробовал. Коли сам дозволишь из Козловки отъехать.
— Наперед дозволяю, что выберешь, раз четвертый десяток идет. А как дед на то взглянет да отец твой?
— Отпустят, ежели хоть в письме слово замолвишь.
— А кто ж письмо прочитает?
— То и я сумею, коль разбористо напишешь. Обучился у псаломщика нашего нового чтению… Я из Козловки все одно уйду.
— По Степаниде тоскуешь?
— И по ней. — Михайло отстегнул фартук, высунулся из кибитки, глянул по сторонам, снова опустился рядом с дядей и спросил:
— Никому не откроешь? Побожись, дядя Саня.
— Кому мне открывать? Ну, вот те крест, — сказал Иванов, а у самого будто страхом захолонуло сердце.
— Ведь Кочета я уходил, — негромко сказал Михайло и уставился вперед на круп коня, потом перевел взгляд вбок, на дорогу.
— Один? — спросил, помолчав, Иванов. — Как же его осилил?
— Хитростью взял. В зенки нюхательного табаку бросил, а потом топором по башке.
— Так ведь ты ж говорил, он за лекарем барину поехал.
— Уехал, да не доехал. Слушай, как было. Загубил он себя, раз ночью поехал, чтобы в деревне никто не знал. Ты повара Илью помнишь?
— Как же. Еще в Лебедяни видались. А ноне сказали, что помер.
— Так Кочет сначала к его жене хаживал, а потом дочку, как подросла, испортил. Вот его Илья и возлюбил. В тот вечер иду я по деревне поздно, домой возвращаюсь, а навстречу Илья от барского дома, сильно выпивши, и все мне про Кочета пересказал, под барской дверью подслушанное, что сбирается за лекарем гнать в Тулу. А Илья-то говорит, не сбежать ли норовит раз барин плох, и не в Тулу ударится, а в другую сторону — может, на Скопин, а верней, что на Лебедянь, куда много разного народу на Покровскую ярмарку как раз ехало… Вот мы разошлись с Ильей Егорычем, а я и думаю: «Надо бы мне его перехватить да порешить изловчиться…» Рассказать нельзя, как я его ненавидел. Ведь и Степанидиной матке, брата своего жене проходу, кобель, не давал, сестре Катерине всю жизнь сбил Дашу твою в гроб вогнал, да мало ли за ним было?! Ну, как Илья своей дверью стукнул, я — к нашей избе, а сам смекаю, что взять надо и как тише. На счастье, дяди Сереги кафтан в сенях висел, а в кармане — тавлинка; я ее прибрал, веревку во дворе отвязал длиной в сажень да топор в клети прихватил. Про табак я слыхал, будто цыгане так одного своего же парня за обман табора сначала ослепили, а потом порешили… И ударился я задами по нашему селу до самого Мельгунова. Туда он всяко поедет, будто на Богородицкую дорогу. А дальше? Ежели вправду на Тулу, то, нечего делать, уйдет. Негде мне его укараулить, место вовсе чистое, полевое. А ежели на Лебедянь, то через Шевырево ехать надо, и так пробраться он постарается, чтоб не заметили. Верно, вдоль Дона проселком подастся, а у Людонихи, хоть и крюку даст, через мосток переедет — да на Лебедянь… Оно бы мне боле всего на руку, раз там над Доном лесок, помнишь, может? Вот в него я и прибег. Так бежал, аж весь мокрый под армяком. Затаился и жду на опушке. Место глухое, тихое, слышно далече. Никак, часа два аль три там просидел, задрог весь. Но вот далече копыта бьют, едет парой кто-то, и бричка побрякивает. Здесь по большаку, в Шевырево не въезжая, ему на мой проселок надобно своротить… Ага, слышу, ко мне пошел, знать, верно я мысли его угадал… Ближе да ближе трусит, я с опушки в лесок под дерева схоронился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106
Просил только полчаса отсрочки, чтобы уездного предводителя поблагодарить. Городничий уверял, что в Епифани его нет, уехал в свою деревню. Но Иванов настоял, что зайдет, — пусть об его приходе хоть слуги господину Левшину доложат.
Обедали с городничим и судьей часа четыре. Городничий оказался сослуживцем полковника Качмарева по батарее. Впрочем, все разговоры за трапезой Иванов вспоминал будто в дыму — так много выпили. А что привезли домой на дрожках судьи и разоблачали отец с Михаилом, узнал из рассказов. Утром матушка подала огуречного рассолу, а Иван Ларионыч добавил водки с редичным соком. Но все же полдня прошло, пока до конца очухался.
16 декабря уже в своей деревенской церкви отслужили напутственный молебен. После него собралось большое застолье с той водкой, которую приберегли 5 ноября. Уже затемно, выпарившись еще разок с отцом в бане, унтер залег с ним рядом на печку. Иван Ларионыч скоро заснул, а «новый помещик» ворочался и думал, как летит время, — два с половиной месяца будто один день проскочили. Ждал почти тридцать лет отпуска, а вышло, что с матушкой родимой разу толком не поговорил. Разве в первое воскресенье, когда ходили Николе молебен служить, а потом на погосте дорогих покойников навестили. А ведь сколько вспоминал ее, сколько ждал встречи… И вдруг почти рядом шепот:
— Не спишь, Санюшка?
— Нет, маманя.
— Слезь-ка да деда не разбуди. Побуднить шепотком хочу. Вот катанки вздень, понизу дует горазд.
И вот сидят рядом на конике. Чуть мерцает лампадка, что зажгла матушка на его завтрашний отъезд.
— Ты жене с дочкой мое благословение отвези. Скажи, за них каждый вечер молюсь, своими кровными почитаю… А тебя увижу ль еще, радетеля нашего?..
— Теперь-то увидимся, матушка. Год, много два пройдет, и снова приеду вас всех на волю отпущать.
— Нам с дедом той воли не надо. Зря деньги извел. Что с нас барину взять? А детям да внукам-правнукам она надобна. Хоть боюсь, не забаловались бы, как дед помрет. Он старый-старый, а всех в струне держит. Ну, дай-ка перекрещу, кормилец наш. И не надеялись до такого дожить. В поминанье сколько лет писали. А вот привел бог… Ну, лезь на печку. Выспись в дальнюю дорогу.
— Мне в дороге только спать. Михайло конями правит, а мне хотя храпи до самой Тулы.
— Ватрушек напекла, а утром курятины с лапшой покушаешь. Не сходили мы нонче на могилки-то. Или туда отлучался?
— Сходил, матушка, ко всем один сходил…
… Наезженная зимняя дорога гладка, как стол. Одна лошадка, запряженная в поставленный на полозья кузов той же тележки, резво бежит, пофыркивая, бросает в передок комья снега подкованными по-зимнему копытами. Легко обгоняет вереницы дровней, груженных деревенской снедью, которую везут по первопутку из усадеб помещикам, перебравшимся в города. Идут обозы с хлебом, сеном, дровами и прочим, что предназначено на продажу теми же барами, чтобы добыть деньги на игру в карты, на наряды женам и дочкам. Шагают рядом возчики в армяках и тулупах, провожают глазами убегающую вперед крытую кожей кибитку.
Первую половину пути, до того, как пристали у Лукича, где обогрелись и накормили коня, Михайло сидел по-кучерски впереди. Но верстах в тридцати от Тулы пересел к дяде и попросил:
— Напиши, сделай милость, господину майору, что ежели попрошусь на завод, чтобы испробовал. Коли сам дозволишь из Козловки отъехать.
— Наперед дозволяю, что выберешь, раз четвертый десяток идет. А как дед на то взглянет да отец твой?
— Отпустят, ежели хоть в письме слово замолвишь.
— А кто ж письмо прочитает?
— То и я сумею, коль разбористо напишешь. Обучился у псаломщика нашего нового чтению… Я из Козловки все одно уйду.
— По Степаниде тоскуешь?
— И по ней. — Михайло отстегнул фартук, высунулся из кибитки, глянул по сторонам, снова опустился рядом с дядей и спросил:
— Никому не откроешь? Побожись, дядя Саня.
— Кому мне открывать? Ну, вот те крест, — сказал Иванов, а у самого будто страхом захолонуло сердце.
— Ведь Кочета я уходил, — негромко сказал Михайло и уставился вперед на круп коня, потом перевел взгляд вбок, на дорогу.
— Один? — спросил, помолчав, Иванов. — Как же его осилил?
— Хитростью взял. В зенки нюхательного табаку бросил, а потом топором по башке.
— Так ведь ты ж говорил, он за лекарем барину поехал.
— Уехал, да не доехал. Слушай, как было. Загубил он себя, раз ночью поехал, чтобы в деревне никто не знал. Ты повара Илью помнишь?
— Как же. Еще в Лебедяни видались. А ноне сказали, что помер.
— Так Кочет сначала к его жене хаживал, а потом дочку, как подросла, испортил. Вот его Илья и возлюбил. В тот вечер иду я по деревне поздно, домой возвращаюсь, а навстречу Илья от барского дома, сильно выпивши, и все мне про Кочета пересказал, под барской дверью подслушанное, что сбирается за лекарем гнать в Тулу. А Илья-то говорит, не сбежать ли норовит раз барин плох, и не в Тулу ударится, а в другую сторону — может, на Скопин, а верней, что на Лебедянь, куда много разного народу на Покровскую ярмарку как раз ехало… Вот мы разошлись с Ильей Егорычем, а я и думаю: «Надо бы мне его перехватить да порешить изловчиться…» Рассказать нельзя, как я его ненавидел. Ведь и Степанидиной матке, брата своего жене проходу, кобель, не давал, сестре Катерине всю жизнь сбил Дашу твою в гроб вогнал, да мало ли за ним было?! Ну, как Илья своей дверью стукнул, я — к нашей избе, а сам смекаю, что взять надо и как тише. На счастье, дяди Сереги кафтан в сенях висел, а в кармане — тавлинка; я ее прибрал, веревку во дворе отвязал длиной в сажень да топор в клети прихватил. Про табак я слыхал, будто цыгане так одного своего же парня за обман табора сначала ослепили, а потом порешили… И ударился я задами по нашему селу до самого Мельгунова. Туда он всяко поедет, будто на Богородицкую дорогу. А дальше? Ежели вправду на Тулу, то, нечего делать, уйдет. Негде мне его укараулить, место вовсе чистое, полевое. А ежели на Лебедянь, то через Шевырево ехать надо, и так пробраться он постарается, чтоб не заметили. Верно, вдоль Дона проселком подастся, а у Людонихи, хоть и крюку даст, через мосток переедет — да на Лебедянь… Оно бы мне боле всего на руку, раз там над Доном лесок, помнишь, может? Вот в него я и прибег. Так бежал, аж весь мокрый под армяком. Затаился и жду на опушке. Место глухое, тихое, слышно далече. Никак, часа два аль три там просидел, задрог весь. Но вот далече копыта бьют, едет парой кто-то, и бричка побрякивает. Здесь по большаку, в Шевырево не въезжая, ему на мой проселок надобно своротить… Ага, слышу, ко мне пошел, знать, верно я мысли его угадал… Ближе да ближе трусит, я с опушки в лесок под дерева схоронился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106