В передней два денщика хлебали из чашки щи и вскочили при входе офицера.
— Как доложить, ваше благородие? — спросил усач с галунами ефрейтора.
— Покажи ход к Александру Герасимычу. Бранить не станет…
— Пожалуйте.
В большой комнате у стены против окон на диване под одеялом лежал Красовский, обращенный лицом к двери, поседевший, худой, в очках и с книгой в руке. А у его изголовья в кресле, с белым пухом вокруг лысины, в сером подряснике, дремал отец Филофей, маленький, будто ссохшийся, кроме чрева, которое круглилось под тканью.
— Батюшки! Александр Иванович! Друг милый! — воскликнул Красовский, отбросив очки, книгу и широко раскрыв руки:
— Pectus — amico!.. Дьякон проснулся и таращился на приезжего, склонившегося через него, чтобы поцеловаться с приподнявшимся Красовский.
— Да как тебя угораздило, наездника знаменитого?! Ушам не поверил, — разгибаясь, сказал унтер и чмокнул Филофея в темя.
— Но кто же тебе уже рассказал?
— Драгуна встретили, про квартиру расспрашивали.
— Вот и угораздило на старости лет, — пожал плечами майор. И продекламировал:
Други, время скоротечно,
И не видишь, как летит.
Молодыми быть не вечно,
Старость вмиг нас посетит, —
Как поэт Дмитриев писал… Да на чем ты? На почтовых? Почему колокольчика не слышали? Надо ямщику, отпуская, на водку дать, за привоз гостя такого. — Он достал из-под подушки кошелек.
— На своих из родной Козловки, племяш меня привез, которого, как и коней, накормить и постоем ублажить прошу. А колокольцев в мужицком быту не водится, — отвечал Иванов. а — Коль захочешь, дюжину тебе подарю за то, что приехал!.. Эй, Алеша!
В двери, утирая усы, вскочил ефрейтор.
— Прими и устрой наилучше возницу друга моего, коней и тележку.
— Слушаюсь, ваше высокоблагородие! У нас мигом.
— А ты, допреж всего в баню захочешь? — спросил майор.
— Не откажусь, две недели ехавши.
— Сейчас затопят. Жаль, с тобой попариться не могу. А пока рассказывай, с чем в Козловку добрался. И ко мне надолго ли?
Через два часа Иванов в чистом белье и в халате хозяина сидел у придвинутого к дивану стола, на котором допевал свою песню самовар, ел за обе щеки и, пересказав все о поездке в Епифань и Тулу, спросил объяснения, как случилось несчастье с ногой, недвижно лежавшей в лубке и бинтах. Но хозяин, у которого, как уверял Филофей, впервой за две недели проснулся аппетит, тоже подналег на жаркое и, только когда дьякон по всем правилам заварил и разлил чай, начал повествование.
— Ну, слушай же, ab ovo , чтобы все должным образом себе представить. Завел я здесь на заводе такое правило, чтобы каждую лошадь, ежели решено пристрелить по болезни или иной причине, обязательно мне перед тем казали. До меня как бывало? В десяти, скажем, верстах отсюда, в степи, где-то конь ногу сломал, с сурчину оступился, его застрелили и бумагу составили. А потом глядь — под кем-то того коня в Лебедяни или в ином месте через год аль два встречаешь. Вот я и приказал при каждом несчастье или болезни заразной ко мне верхового гнать и сам туда сломя голову скакал, чтобы убедиться в истине, приказать при мне пристрелить и труп закопать. Себя не жалел, но и порядок навел… Разом убыль против прежнего весьма сократилась. Так уж шесть лет прошло, с тех пор как de facto начальствую… Ну-с, а в прошлом месяце, шестого числа, привели со Стрелецкого завода, он отсюда двадцать верст, кобылу-трехлетку золотистой масти мне напоказ, перед тем как прикончить. Такая красавица беспорочная, что хоть под царское седло, ей-богу. Ноги, шея, грудь, репица на отлет, глаз огненный, ноздри розовые — цветок, да и только… «Отчего стрелять решили?» — спрашиваю. «Двух ездоков убила: нежданную свечку дает, назад себя падает и всаднику — грудь всмятку. А сама вскочит, и хоть бы что! Табунщика-калмыка, а потом драгуна опытного так убила». Ну, слушаю, на нее гляжу, а сам думаю: знать, плохие ездоки были! Errare humanuni est — человеку свойственно ошибаться… От бывалых и разумных наездников знаю, что разные способы прилагали от такого норова отучать. Цыгане кулаком бьют между ушами что есть силы, но от того слух у лошади теряется и ушам паралич бывает. Англичане, сказывают, сырые яйца у ней на темени бьют и потом с глаз и ноздрей не стирают, пока все не засохнет, — будто от такой неприятности, не раз повторенной, она дыбиться бросит. А я-то думаю, что верней в карманах яичница делается, прежде чем до конской головы дойдет. Но самое разумное средство в том, чтобы все время на очень тугом поводу мундштуком ей голову держать. Не может она дать свечку, если головой вверх не дернет. Поэтому у немцев средство придумано, шпрунт называется, — крепкий ремень от подбородника к подпруге протягивать… Вот я и помиловал эту кобылу — Стрелкой ее звали. Приказал не убивать, а себе на другой же день под седлом привести. Ротмистр Мухин убеждал: «Бросьте с огнем играть, ну ее, ведьму! Или уж хоть шпрунт шорнику закажите». Но как тому поверить? Других убила, меня же никогда…
Стал ежедневно на ней ездить в степь по дороге. Ход — лучше не бывает: рысь широкая, галоп легкий, карьер ветру подобен. Не лошадь — наслаждение. Три недели ездил, до двадцать восьмого числа. Все в восторге — выездил-таки майор, вот она, Конная-то гвардия! А тут и опростоволосился. Вернулся с двухчасовой поездки, еду почти перед домом своим. Вдруг засвербило в носу и стал чихать — раз, два, три подряд, аж сопли на усах, что штаб-офицеру вовсе на людях невместно. Платок нужен. Ну, за пазуху полез, а она, подлая тварь, мигом почуяла, что руку ослабил, дала свечу да назад и грох! Едва поспел ноги из стремян и вбок выброситься… Но, чувствую, как правая под нею — хряск! А кобыла поднялась да галопом к конюшне… Ну, сбежался народ, выскочили мои денщики, на доску гладильную положили, в дом внесли. Хорошо, у нас тут отставной штаб-хирург при дочке, вдове-офицерше, живет. Семьдесят лет, а руки как у молодого. Прибежал, вспорол рейтузы, сапог, оглядел ногу. А она уже синяя и вот эдак торчит, — Красовский согнул палец под прямым углом. — Стал он ее поворачивать, я только волком не вою, а Филофей слезами плачет, на меня глядючи.
— Ты истинно, яко зверь лютый, зубами в подушку вцепился и так ее прокусил, аж перо изо рту торчало, — заметил дьякон.
— Вцепишься от такой боли… Ну, выправил он ее как надо, лубки у него с собой, бинты. Уложил, увязал. «Лежи месяц и благодари бога», — сказал. «За что же, — говорю, — когда боль адская?» — «А за то, — отвечает, — первое, что грудь целу сохранил, а второе, что концы костей переломленных наружу не вышли, отчего приключается заражение раны. И, наконец, что месяца через два опять на коня сядешь, раз жилы целы, которые движением стопы управляют…» — «Ну, тогда, — я говорю, — ее, растакую-этакую, все равно объезжу».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106
— Как доложить, ваше благородие? — спросил усач с галунами ефрейтора.
— Покажи ход к Александру Герасимычу. Бранить не станет…
— Пожалуйте.
В большой комнате у стены против окон на диване под одеялом лежал Красовский, обращенный лицом к двери, поседевший, худой, в очках и с книгой в руке. А у его изголовья в кресле, с белым пухом вокруг лысины, в сером подряснике, дремал отец Филофей, маленький, будто ссохшийся, кроме чрева, которое круглилось под тканью.
— Батюшки! Александр Иванович! Друг милый! — воскликнул Красовский, отбросив очки, книгу и широко раскрыв руки:
— Pectus — amico!.. Дьякон проснулся и таращился на приезжего, склонившегося через него, чтобы поцеловаться с приподнявшимся Красовский.
— Да как тебя угораздило, наездника знаменитого?! Ушам не поверил, — разгибаясь, сказал унтер и чмокнул Филофея в темя.
— Но кто же тебе уже рассказал?
— Драгуна встретили, про квартиру расспрашивали.
— Вот и угораздило на старости лет, — пожал плечами майор. И продекламировал:
Други, время скоротечно,
И не видишь, как летит.
Молодыми быть не вечно,
Старость вмиг нас посетит, —
Как поэт Дмитриев писал… Да на чем ты? На почтовых? Почему колокольчика не слышали? Надо ямщику, отпуская, на водку дать, за привоз гостя такого. — Он достал из-под подушки кошелек.
— На своих из родной Козловки, племяш меня привез, которого, как и коней, накормить и постоем ублажить прошу. А колокольцев в мужицком быту не водится, — отвечал Иванов. а — Коль захочешь, дюжину тебе подарю за то, что приехал!.. Эй, Алеша!
В двери, утирая усы, вскочил ефрейтор.
— Прими и устрой наилучше возницу друга моего, коней и тележку.
— Слушаюсь, ваше высокоблагородие! У нас мигом.
— А ты, допреж всего в баню захочешь? — спросил майор.
— Не откажусь, две недели ехавши.
— Сейчас затопят. Жаль, с тобой попариться не могу. А пока рассказывай, с чем в Козловку добрался. И ко мне надолго ли?
Через два часа Иванов в чистом белье и в халате хозяина сидел у придвинутого к дивану стола, на котором допевал свою песню самовар, ел за обе щеки и, пересказав все о поездке в Епифань и Тулу, спросил объяснения, как случилось несчастье с ногой, недвижно лежавшей в лубке и бинтах. Но хозяин, у которого, как уверял Филофей, впервой за две недели проснулся аппетит, тоже подналег на жаркое и, только когда дьякон по всем правилам заварил и разлил чай, начал повествование.
— Ну, слушай же, ab ovo , чтобы все должным образом себе представить. Завел я здесь на заводе такое правило, чтобы каждую лошадь, ежели решено пристрелить по болезни или иной причине, обязательно мне перед тем казали. До меня как бывало? В десяти, скажем, верстах отсюда, в степи, где-то конь ногу сломал, с сурчину оступился, его застрелили и бумагу составили. А потом глядь — под кем-то того коня в Лебедяни или в ином месте через год аль два встречаешь. Вот я и приказал при каждом несчастье или болезни заразной ко мне верхового гнать и сам туда сломя голову скакал, чтобы убедиться в истине, приказать при мне пристрелить и труп закопать. Себя не жалел, но и порядок навел… Разом убыль против прежнего весьма сократилась. Так уж шесть лет прошло, с тех пор как de facto начальствую… Ну-с, а в прошлом месяце, шестого числа, привели со Стрелецкого завода, он отсюда двадцать верст, кобылу-трехлетку золотистой масти мне напоказ, перед тем как прикончить. Такая красавица беспорочная, что хоть под царское седло, ей-богу. Ноги, шея, грудь, репица на отлет, глаз огненный, ноздри розовые — цветок, да и только… «Отчего стрелять решили?» — спрашиваю. «Двух ездоков убила: нежданную свечку дает, назад себя падает и всаднику — грудь всмятку. А сама вскочит, и хоть бы что! Табунщика-калмыка, а потом драгуна опытного так убила». Ну, слушаю, на нее гляжу, а сам думаю: знать, плохие ездоки были! Errare humanuni est — человеку свойственно ошибаться… От бывалых и разумных наездников знаю, что разные способы прилагали от такого норова отучать. Цыгане кулаком бьют между ушами что есть силы, но от того слух у лошади теряется и ушам паралич бывает. Англичане, сказывают, сырые яйца у ней на темени бьют и потом с глаз и ноздрей не стирают, пока все не засохнет, — будто от такой неприятности, не раз повторенной, она дыбиться бросит. А я-то думаю, что верней в карманах яичница делается, прежде чем до конской головы дойдет. Но самое разумное средство в том, чтобы все время на очень тугом поводу мундштуком ей голову держать. Не может она дать свечку, если головой вверх не дернет. Поэтому у немцев средство придумано, шпрунт называется, — крепкий ремень от подбородника к подпруге протягивать… Вот я и помиловал эту кобылу — Стрелкой ее звали. Приказал не убивать, а себе на другой же день под седлом привести. Ротмистр Мухин убеждал: «Бросьте с огнем играть, ну ее, ведьму! Или уж хоть шпрунт шорнику закажите». Но как тому поверить? Других убила, меня же никогда…
Стал ежедневно на ней ездить в степь по дороге. Ход — лучше не бывает: рысь широкая, галоп легкий, карьер ветру подобен. Не лошадь — наслаждение. Три недели ездил, до двадцать восьмого числа. Все в восторге — выездил-таки майор, вот она, Конная-то гвардия! А тут и опростоволосился. Вернулся с двухчасовой поездки, еду почти перед домом своим. Вдруг засвербило в носу и стал чихать — раз, два, три подряд, аж сопли на усах, что штаб-офицеру вовсе на людях невместно. Платок нужен. Ну, за пазуху полез, а она, подлая тварь, мигом почуяла, что руку ослабил, дала свечу да назад и грох! Едва поспел ноги из стремян и вбок выброситься… Но, чувствую, как правая под нею — хряск! А кобыла поднялась да галопом к конюшне… Ну, сбежался народ, выскочили мои денщики, на доску гладильную положили, в дом внесли. Хорошо, у нас тут отставной штаб-хирург при дочке, вдове-офицерше, живет. Семьдесят лет, а руки как у молодого. Прибежал, вспорол рейтузы, сапог, оглядел ногу. А она уже синяя и вот эдак торчит, — Красовский согнул палец под прямым углом. — Стал он ее поворачивать, я только волком не вою, а Филофей слезами плачет, на меня глядючи.
— Ты истинно, яко зверь лютый, зубами в подушку вцепился и так ее прокусил, аж перо изо рту торчало, — заметил дьякон.
— Вцепишься от такой боли… Ну, выправил он ее как надо, лубки у него с собой, бинты. Уложил, увязал. «Лежи месяц и благодари бога», — сказал. «За что же, — говорю, — когда боль адская?» — «А за то, — отвечает, — первое, что грудь целу сохранил, а второе, что концы костей переломленных наружу не вышли, отчего приключается заражение раны. И, наконец, что месяца через два опять на коня сядешь, раз жилы целы, которые движением стопы управляют…» — «Ну, тогда, — я говорю, — ее, растакую-этакую, все равно объезжу».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106