— Если я в чем-то и виновата, — сказала она, — то лишь в одном: я не научилась прощать.
Я вновь рассмеялся.
— А я научился. Умею прощать решительно все. Кроме глупости. Желаю вам счастья.
— И все-таки, — сказала она, — я почему-то была уверена, что вы однажды меня отыщете…
Ну что же. Ей хочется, чтоб за нею осталось нынче последнее слово. Я завязал тесемки на папке с моим неоцененным творением и вышел из полуподвала на улицу.
Аудиенция затянулась. Когда я пришел, день был еще в силе. Теперь же он старел на глазах.
12
«Медленно мелят Господни мельницы». Мне уж не вспомнить, чем были вызваны слова эти, сходные со вздохом — нетерпением или, напротив, готовностью ждать бесконечно решения неба. Я не подхлестываю часов, да и не жду, а срок мой отмерен.
— И все-таки пора поторапливаться, — сказал я себе, когда обнаружил, что битый час пытаюсь назвать себе — и тщетно! — отчество Тимотеуса. Напрасно я себе говорил, что нечего себя истязать — отлично обойдусь и без отчества, мало ли позабыл я отчеств, а также имен, и вообще — дело не в отчестве, а в отечестве, это его грешно забыть. Шуточки больше не помогали, темная, горькая тревога грызла меня, как скорпион.
По сути, мы никогда не верим в свое неизбежное исчезновение. Верим рассудком, а этой вере, как всем известно, цена — копейка. Однако, чем явственнее рассудок отказывается тебе служить, тем убедительнее чувство, что ты подчинен общим законам. Недаром мудрец, забытый мною (как все остальные мудрецы), однажды жестоко назвал человека «душою, обремененной трупом». Приходит день — они разделяются.
— Ну и куда тебе торопиться? — спросил я себя. — Закончить дела? Их нет. Спешить, ибо все так делают, когда оказываются в цейтноте? Но ты ведь не из скоростных людей. Всегда подчеркнуто избегал слишком стремительных телодвижений. Не суетился. Ходил вразвалочку. Все норовил со-сре-до-точиться.
Тут я задумался: что же я вкладывал в это любимое с детства слово? Потребность постичь ускользающий смысл или потребность отгородиться от суетливых судорог духа? Может быть, я ощутил проклятие, тяготеющее над моими братьями по разуму или по безрассудству: они не желают себя ограничить отпущенным веком — боязнь конечного влечет их к участию в безбрежном? Меня же спасительный инстинкт берег от бесполезных усилий?
Незаслуженно лестное предположение. Все хуже держу я себя в руках.
Должно быть, столь страстное отношение к свалившейся на тебя беде связано с не менее страстным отношением к собственному значению. Если смотреть на вещи трезво, нет ни общественно-фатального, ни исторически-трагедийного в том, что какой-то сын человеческий забудет про то, что с ним случалось. Мало ли тех, кого в микроскоп (или в телескоп — безразлично) разглядывает профессор из космоса, который в своей лаборатории подводит итоги одной панспермии? Стоит спросить себя: так ли уж важно, что вспышка любви твоих родителей вытолкнула тебя на поверхность?
Ответить просто: совсем не важно. Подопытным кроликам несть числа! «Двуногих тварей миллионы» — так нас определил поэт. Миллиарды — слово более точное — было тогда еще не в ходу. Век девятнадцатый только готовился стать временем астрономических чисел.
Двуногая тварь — да, это так. Нас — миллионы, нас — миллиарды. Надо ли погружаться душой в историю твари? Но есть подробность: тварь эта — я. И в том все дело.
Стало быть, необходимо понять: что же это такое — я? Что означает это слово, термин, понятие, клеймо, которым ты мечен и чем отличен от целой планеты тебе подобных? Как это слово творит единственного, который не сходен ни с кем из тех, кто плыл и плывет на этом плоту?
Процесс познания, прежде всего, это познание процесса. Суть, очевидно, в особой взвеси, не поддающейся определению. В ней существует — себе на горе — некое взрывчатое стремление упрямо отделить свою жизнь от жизни выпавшего тебе времени. Не по причине его безумия, его первобытного состояния — в конце концов, любая эпоха всегда необъяснимо бесформенна и столь же младенчески бессмысленна. Возможно, потребность в своей автономности — следствие обидной зависимости от равнодушного потока. Но лишь своенравные частицы хоть несколько разнообразят движение.
Что же это такое — время, в которое ты был заточен? И отчего столь привычное слово сковывает страхом и трепетом? Разве пространство не столь же враждебно? Но в нем находишь свой островок, свой дом, свою крепость, вьешь свое гнездышко. Этот океан обтекает. Нет, время — совсем иная сила. И мудрецы еще сомневались в его материальной основе, пока оно тысячетонным прессом ломало их бедные позвоночники! Со дня рождения я ощущал это дробящее давление — вот-вот и треснет моя скорлупка.
Есть обреченные сердца — только и ждут, когда приговор будет приведен в исполнение. Их ожидание — их Голгофа.
Казалось, что я приручил скорпиона и сохранил своей душе ее способность к сопротивлению. Теперь она снова под угрозой, и я обязан ее укрепить.
Следователь Викентий Мамин, друживший с покойным писателем Роминым, мне показал его стихи, которых тот никогда не печатал. Неудивительно — ведь стихами он баловался почти подпольно. Возможно, опасался, что рифмы могут существенно повредить его репутации прозаика.
Тревожа тень Александра Сергеевича (да и тень Ромина), повторю: «Стихи на случай сохранились». Чем-то они меня задели, и я подумал, что будет жаль, если они так и увянут в архивах Мамина (он занимался поиском Константина Ромина, который не сразу был обнаружен после загадочной кончины).
Недавно, перебирая тетради, я их нашел и убедился, что не случайно переписал их. Сегодня мне они пригодились:
Где обретается свобода?
Нет, не в скиту и не в семье — На легкой грани перехода Из бытия в небытие.
Припомни растворенье лета В морозном сумраке зимы — Последнюю полоску света И первую полоску тьмы.
Не в тот ли миг вершилось диво И открывалось неспроста, Что немота красноречива И видит Бога слепота?
И что свобода есть на деле Не выбор, не мечта, не страсть, А избавление от цели, Утратившей отныне власть.
Я не завидую писателям, и обращение к бумаге не означало, что я вознамерился примкнуть к прелюбодеям пера. Все проще — чем тебе больше лет, тем притягательнее становится вербализованный образ жизни. Но я не умножу толпы простаков, которые стремятся оставить набранное, переплетенное и выброшенное на прилавок ничто. Пусть верят, что много лет спустя некто из этого ничто выведет нечто. Чем черт не шутит! На шутку дьявола я не рассчитывал. И сознавал, что мое вторжение в сады словесности — лишь эпизод.
Должно быть, поэтому и не воспринял свою неудачу как катастрофу. Нанизывание строки на строку не доставляло мне упоения, сходного с погружением в книгу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24