— Технократ ты и есть технократ! До понимания высокой политики не созрел.
— Моя политика — производство, — буркнул Колосов. — На уровне мировых стандартов. И выше. А вот когда я перестану так работать, тогда вы узнаете, понимаю я политику или нет. Нам теперь важнее упорный труд, а не всенародное ликование. Для него причин пока нет.
— Насчет ликования это ты зря, — примирительно заметил Первый. Он понимал, что Колосова не уломать, но своими высказываниями тот вносил сумятицу в умы остальных. — Ликование на другой день даст нам повышение энтузиазма и производительности труда. Ты лучше скажи, отпустишь людей?
— Что-то после воскресных ликований на местном уровне я подъема производительности не замечаю.
— Не путай божий дар с яичницей.
— Свое мнение я всем изложил, а решение бюро, как коммунист, выполню, — ответил Колосов. — Придут люди к столбам. А потом мы вместе будем смеяться над тем, как плачут народные денежки. В крайнем случае, я один посмеюсь. Не взыщите — я технократ. И не принимаю политики, которая велит останавливать производство, устраивать карнавалы из-за приезда чиновника, хотя и самого высокого.
— Все, — сказал Первый. — Главное всем ясно. Теперь пусть поработает комиссия. Когда будет готово либретто встречи…
— Сценарий, — пытался осторожно подсказать Коржов.
Первый бросил на него гневный взгляд и повторил:
— Либретто.
Дочь его училась в балетной школе и потому музыкально-плясовые термины главе нашей областной партийной власти были более близкими и нравились куда больше, чем просто театральные.
— Когда будет либретто, мы его обсудим еще разок.
После совещания Зернов подошел к Первому.
— В редакцию идут тревожные письма, Алексей Георгиевич.
— О чем? — спросил Первый. Он, конечно, понимал, что с информацией о пустяках в такой ответственный момент к нему не подойдут.
— Чаще всего жалуются, что в нашем городе плохо с мясом.
— Глупости! Кто такое сморозил?
— Не понял, — признался Зернов, — действительно с мясом плохо.
— А что тут понимать? — сказал Первый. — Если бы ты думал, то понял бы, что с мясом хорошо. А вот без мяса в городе — плохо.
Он разразился густым руководящим смехом.
Оказывается, Первый умел и шутить.
ОРКЕСТРОВКА
Пришло время, когда искушенный пониматель отечественной словесности начинает ждать от автора чего-нибудь вроде строк: «Утомленное солнце нежно прощалось с уставшей за день землей. Багряный луч озорно играл на золоченой маковке старого кафедрального собора, который красной кирпичной громадой возвышался над опустевшей базарной площадью».
Увы, журналистика убила во мне романтику, охладила священный трепет перед утомленным солнцем, чьи озорные лучи в час заката красят маковки церквей, уцелевших за годы советской власти.
Сколько раз за время редакторской работы приходилось безжалостно вычеркивать из заметок о передовиках индустрии и колхозного урожая словесный сахарин, отнесенный авторами к дарам природы. Было в те времена немало любителей, которые до того, как возьмут быка за рога, испишут страницы две-три красотами, вроде «Земля просыпалась и стыла в молчании предрассветных сумерек, когда ударник коммунистического труда Марк Колупай сел за рычаги могучего железного друга. Сегодня он в очередной раз вознамерился внести достойный вклад в освоение первой весенней борозды».
Я понимаю, для поэта солнце — предмет вдохновения. Но для тех, кто занят делами земными, кому некогда поднять голову вверх, чтобы встретить восход и проводить взглядом светило в час заката, солнце просто работает вместе с людьми: от него свет, тепло, урожай, засуха, без него — темень, слякоть, ранние заморозки…
И вот когда мы собрались у Коржова в кабинете, я подошел к окну и увидел солнце. Оно клонилось к горизонту. Но меня больше интересовала хорошо освещенная картина городских задов, которая в полной мере раскрывала сложнейшие нюансы нашего отношения к материальным ценностям.
За почерневшим от дождей забором завода «Коммунальник» громоздились забытые на годы хозяевами ящики с надписями «Мейд ин Европа», «Не кантовать!», «Осторожно. Боится сырости».
Там и сям среди бурьяна валялись катушки с кабелем, бочки, контейнеры. Еще дальше виднелась погрузочная площадка, ряды товарных вагонов вдоль нее. Не кантуемые, боящиеся сырости грузы прибывали и прибывали. Многие для того, чтобы получить постоянную прописку на площадке. Дорогие, никому здесь не нужные… В стремительном темпе мы перегоняли Европу и Америку по бесхозно брошенным ценностям.
— Рассаживайтесь, — предложил Коржов, оторвав меня от картины родной безалаберности.
Заскрипели, задвигались стулья. Все охотно принимали самое привычное для руководящих советских работников положение — сидячее.
— Начнем, — предложил Коржов. — Программа обширная. Времени мало. Значит, придется поработать плотно. Сперва отделим от всего биографического материала пять главных заслуг товарища Хрящева…
— Почему не три или не шесть? — спросил я. — Откуда такое требование — именно пять?
Коржов поморщился, посмотрел на меня, будто говоря: «Таких пустяков понять не можешь». Но ответил обстоятельно.
— Объясняю, товарищи. Алексею Георгиевичу придется публично обращаться к Никифору Сергеевичу товарищу Хрящеву ровно пять раз. Я имею в виду обращения при большом стечении народа. Первый такой случай произойдет на вокзале. Второй — на городском митинге. Затем, на торжественном приеме для узкого круга руководителей области и передовиков производства. Потом в колхозе на проводах. Потом еще одно важное мероприятие, но о нем позже. Короче, хочешь не хочешь, а пять раз придется говорить о заслугах нашего Гостя. Чтобы не повторяться, не вызвать раздражения, не создавать, наконец, впечатления неподготовленности, надо заранее решить, где, когда и о чем говорить.
— Все ясно, — уверил я Коржова. — Заслуги Никифора Сергеевича мы вспомним мигом. Не так уж их и много. Думаю, не запутаемся. Во-первых, всю войну Хрящев был на фронте. Или около того…
— Давайте говорить «товарищ Никифор Сергеевич», — будто между делом поправил меня Коржов. — Все же речь ведем о государственном деятеле…
Чин почитания в разговорах обо всех, кто стоял выше его самого, наш Идеолог соблюдал со всей строгостью и фамильярничать в обращении с именами не позволял.
— Всю войну товарищ Никифор Сергеевич был на фронте, — повторил я свой заход. — Думаю, можно сказать, что он внес неоценимый вклад в победу.
— Хорошо. Если Первый примет предложение, о войне будешь писать ты. Только не забудь подойти ко мне. Кое в чем тебя нужно будет сориентировать. Теперь толкай дальше.
— Во-вторых, — продолжил я, — товарищ Никифор Сергеевич немало интересного объяснил народу в чем вред культа личности, затем сам принял личное участие в коллективном руководстве партией и страной на переходном этапе после смерти Сталина… Далее, на его счету участие в освоении казахстанской целины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
— Моя политика — производство, — буркнул Колосов. — На уровне мировых стандартов. И выше. А вот когда я перестану так работать, тогда вы узнаете, понимаю я политику или нет. Нам теперь важнее упорный труд, а не всенародное ликование. Для него причин пока нет.
— Насчет ликования это ты зря, — примирительно заметил Первый. Он понимал, что Колосова не уломать, но своими высказываниями тот вносил сумятицу в умы остальных. — Ликование на другой день даст нам повышение энтузиазма и производительности труда. Ты лучше скажи, отпустишь людей?
— Что-то после воскресных ликований на местном уровне я подъема производительности не замечаю.
— Не путай божий дар с яичницей.
— Свое мнение я всем изложил, а решение бюро, как коммунист, выполню, — ответил Колосов. — Придут люди к столбам. А потом мы вместе будем смеяться над тем, как плачут народные денежки. В крайнем случае, я один посмеюсь. Не взыщите — я технократ. И не принимаю политики, которая велит останавливать производство, устраивать карнавалы из-за приезда чиновника, хотя и самого высокого.
— Все, — сказал Первый. — Главное всем ясно. Теперь пусть поработает комиссия. Когда будет готово либретто встречи…
— Сценарий, — пытался осторожно подсказать Коржов.
Первый бросил на него гневный взгляд и повторил:
— Либретто.
Дочь его училась в балетной школе и потому музыкально-плясовые термины главе нашей областной партийной власти были более близкими и нравились куда больше, чем просто театральные.
— Когда будет либретто, мы его обсудим еще разок.
После совещания Зернов подошел к Первому.
— В редакцию идут тревожные письма, Алексей Георгиевич.
— О чем? — спросил Первый. Он, конечно, понимал, что с информацией о пустяках в такой ответственный момент к нему не подойдут.
— Чаще всего жалуются, что в нашем городе плохо с мясом.
— Глупости! Кто такое сморозил?
— Не понял, — признался Зернов, — действительно с мясом плохо.
— А что тут понимать? — сказал Первый. — Если бы ты думал, то понял бы, что с мясом хорошо. А вот без мяса в городе — плохо.
Он разразился густым руководящим смехом.
Оказывается, Первый умел и шутить.
ОРКЕСТРОВКА
Пришло время, когда искушенный пониматель отечественной словесности начинает ждать от автора чего-нибудь вроде строк: «Утомленное солнце нежно прощалось с уставшей за день землей. Багряный луч озорно играл на золоченой маковке старого кафедрального собора, который красной кирпичной громадой возвышался над опустевшей базарной площадью».
Увы, журналистика убила во мне романтику, охладила священный трепет перед утомленным солнцем, чьи озорные лучи в час заката красят маковки церквей, уцелевших за годы советской власти.
Сколько раз за время редакторской работы приходилось безжалостно вычеркивать из заметок о передовиках индустрии и колхозного урожая словесный сахарин, отнесенный авторами к дарам природы. Было в те времена немало любителей, которые до того, как возьмут быка за рога, испишут страницы две-три красотами, вроде «Земля просыпалась и стыла в молчании предрассветных сумерек, когда ударник коммунистического труда Марк Колупай сел за рычаги могучего железного друга. Сегодня он в очередной раз вознамерился внести достойный вклад в освоение первой весенней борозды».
Я понимаю, для поэта солнце — предмет вдохновения. Но для тех, кто занят делами земными, кому некогда поднять голову вверх, чтобы встретить восход и проводить взглядом светило в час заката, солнце просто работает вместе с людьми: от него свет, тепло, урожай, засуха, без него — темень, слякоть, ранние заморозки…
И вот когда мы собрались у Коржова в кабинете, я подошел к окну и увидел солнце. Оно клонилось к горизонту. Но меня больше интересовала хорошо освещенная картина городских задов, которая в полной мере раскрывала сложнейшие нюансы нашего отношения к материальным ценностям.
За почерневшим от дождей забором завода «Коммунальник» громоздились забытые на годы хозяевами ящики с надписями «Мейд ин Европа», «Не кантовать!», «Осторожно. Боится сырости».
Там и сям среди бурьяна валялись катушки с кабелем, бочки, контейнеры. Еще дальше виднелась погрузочная площадка, ряды товарных вагонов вдоль нее. Не кантуемые, боящиеся сырости грузы прибывали и прибывали. Многие для того, чтобы получить постоянную прописку на площадке. Дорогие, никому здесь не нужные… В стремительном темпе мы перегоняли Европу и Америку по бесхозно брошенным ценностям.
— Рассаживайтесь, — предложил Коржов, оторвав меня от картины родной безалаберности.
Заскрипели, задвигались стулья. Все охотно принимали самое привычное для руководящих советских работников положение — сидячее.
— Начнем, — предложил Коржов. — Программа обширная. Времени мало. Значит, придется поработать плотно. Сперва отделим от всего биографического материала пять главных заслуг товарища Хрящева…
— Почему не три или не шесть? — спросил я. — Откуда такое требование — именно пять?
Коржов поморщился, посмотрел на меня, будто говоря: «Таких пустяков понять не можешь». Но ответил обстоятельно.
— Объясняю, товарищи. Алексею Георгиевичу придется публично обращаться к Никифору Сергеевичу товарищу Хрящеву ровно пять раз. Я имею в виду обращения при большом стечении народа. Первый такой случай произойдет на вокзале. Второй — на городском митинге. Затем, на торжественном приеме для узкого круга руководителей области и передовиков производства. Потом в колхозе на проводах. Потом еще одно важное мероприятие, но о нем позже. Короче, хочешь не хочешь, а пять раз придется говорить о заслугах нашего Гостя. Чтобы не повторяться, не вызвать раздражения, не создавать, наконец, впечатления неподготовленности, надо заранее решить, где, когда и о чем говорить.
— Все ясно, — уверил я Коржова. — Заслуги Никифора Сергеевича мы вспомним мигом. Не так уж их и много. Думаю, не запутаемся. Во-первых, всю войну Хрящев был на фронте. Или около того…
— Давайте говорить «товарищ Никифор Сергеевич», — будто между делом поправил меня Коржов. — Все же речь ведем о государственном деятеле…
Чин почитания в разговорах обо всех, кто стоял выше его самого, наш Идеолог соблюдал со всей строгостью и фамильярничать в обращении с именами не позволял.
— Всю войну товарищ Никифор Сергеевич был на фронте, — повторил я свой заход. — Думаю, можно сказать, что он внес неоценимый вклад в победу.
— Хорошо. Если Первый примет предложение, о войне будешь писать ты. Только не забудь подойти ко мне. Кое в чем тебя нужно будет сориентировать. Теперь толкай дальше.
— Во-вторых, — продолжил я, — товарищ Никифор Сергеевич немало интересного объяснил народу в чем вред культа личности, затем сам принял личное участие в коллективном руководстве партией и страной на переходном этапе после смерти Сталина… Далее, на его счету участие в освоении казахстанской целины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74