Открыли двери в коридор, там столпились пленные из других комнат, стало жарко, открыли окно. Барак был крайний в Лагере, и только два ряда проволоки и полоска земли в пять метров отделяла барак от улицы. Песня за песней, едва заканчивали одну, начинали другую. Толя был в артистическом ударе, его голос звучал исключительно хорошо. Против окна остановился вахтенный, к нему подошел другой, на противоположной стороне улицы стали останавливаться прохожие. Стояли и слушали. Открыли и второе окно, на дворе было не холодно, шел мягкий пушистый снежок, искрящийся в свете фонарей. Один их солдат крикнул, чтобы прохожие не останавливались, но там, на другой стороне улицы, люди поняли, что это только так, для вида, и продолжали стоять… Рождественских песнопений никто не знал, спели несколько колядок, а потом снова перешли на народные, всем хорошо известные песни. После каждой песни с улицы и из коридора раздавались дружные аплодисменты. И солисты и все участники хора, наверно, никогда не пели так хорошо, так стройно и с таким чувством.
Вдруг, во время одной из пауз, кто-то не совсем уверенно запел «Рождество Твое, Христе Боже наш…». Толя подхватил, и вслед за ним весь хор. Кто не знал слов, пел без слов. «Возсия мирови свет разума…» И последние слова тропаря — «Господи, слава Тебе» — прозвучали уже мощно и полнозвучно. Я видел, что некоторые люди на улице сняли шапки и перекрестились. После тропаря уже не хотелось петь обычные песни, все сидели молча, задумчиво, печка догорела, от окон повеяло холодом, публика на улице и солдаты у забора стали расходиться… — «Закрывайте окна, сказал Тарасов. — Вот и у нас Рождество получилось. Поздравляю вас, … господа товарищи».
Свет мигнул два раза — отбой. Ложитесь спать, друзья, может и доживем до следующего.
В этот рождественский вечер как-то все вдруг стали опять людьми, спокойными, доброжелательными, никто не ругался, не злословил, появились улыбки на лицах. Рождественское настроение или полные желудки? Так или иначе, это был последний какой-то «светлый» день в нашей лагерной жизни. 11 января был объявлен карантин.
(Много лет спустя, уже в Америке, после рождественской службы в нашей церкви, я рассказал нескольким знакомым об этом «рождественском концерте» в лагере в Замостье. Среди моих слушателей оказался один пожилой господин с женой и дочкой… «А мы стояли тогда на тротуаре против окон барака и слушали. Ей, он показал на свою дочь, — было только 8 лет .. Стояли, слушали и молились за вас…» Бывают встречи!)
Тиф, классический голодный сыпняк, и дизентерия приняли эпидемические размеры. Немцы в лагерь не входили, а если и появлялись на дворе, в случаях крайней необходимости, то в прорезиненных комбинезонах, в масках, в резиновых перчатках и обсыпанные каким-то светло-желтым порошком с головы до ног. Смерть не щадила никого, умирали прямо на нарах по комнатам, умирали во дворе, в уборной, в санчасти. Умирали пленные, умирали полицаи, писари, переводчики. Каждый день трупы вытаскивали из бараков, складывали у входа, накрывали тряпьем, рогожами или кусками брезента, и лежали они иногда по полдня, пока их взваливали на подводу и увозили «на могилки». В санчасти было только 35 мест, это при населении лагеря больше чем в 5000 человек. Поэтому там держали только тех, кто не был болен тифом, а тифозных отправляли в Норд. Часто этих несчастных сажали на телеги поверх умерших, покрытых брезентом, и по дороге «на могилки» их снимали в лагере Норд.
Умер главный переводчик Степан Павлович, умер доктор Шитарян, умер и мой друг, Николай Григорьевич Завьялов. Он был талантливый инженер-оптик, энтузиаст и просто фанатик своей профессии, до финской кампании работал в Казани, на «засекреченном проекте», был научным руководителем, забронированным от военной службы, но поругался с каким-то партийным вельможей, наговорил ему в азарте спора много неосторожных вещей и в результате оказался на финском фронте, а потом, уже зачисленный в кадры РККА, и на передовой против немцев. Он говорил мне, что у него в жизни была только одна любовь: оптика. Все остальное было второстепенным и малозначащим. Как многие углубленные в свою работу ученые, он мало обращал внимания на окружающую жизнь… «Когда меня оторвали от моего дела, я вдруг оглянулся, начал присматриваться, думать и пришел в ужас от того, кто и как нами правит, и от того, что мы принимаем это правление и правящих», — говорил он мне еще в первые дни нашего знакомства в Барановичах. Несколько дней он старался перемогать себя, но вскоре умер. Лежал он на нарах рядом со мной, разбудил меня ночью и едва слышно попросил напиться: «Только холодной воды, пожалуйста, весь горю…» Я слез с нар и пошел на двор принести холодной воды, но когда я вернулся, Завьялов был уже мертв.
Благодаря тому, что в бараки теперь никто из немцев не заходил, часто старший комнаты преднамеренно задерживал на день, а иногда и на два, сообщения о смерти, и комната продолжала получать паек на списочное число людей, таким образом, каждый еще живущий получал чуть-чуть больше за счет умершего. Никто против этого не возражал, к смерти, к трупам вчерашних товарищей относились спокойно и «рассудительно». Завтрашние трупы охотно пользовались порциями вчерашних живых. В санчасти, используя тот же метод, весь персонал, санитары и доктора, обычно получали по крайней мере удвоенные порции.
Когда утром мы вынесли Завьялова из барака, я не отходя просидел у тела до прихода подводы и сам положил своего друга рядом с телами других, а потом прикрыл его брезентом и проводил до ворот. Тела умерших складывали на подводу пленные, подвода проходила ворота, и там её встречали немцы и наёмные или, может, мобилизованные поляки, все одетые в комбинезоны. Они из специальных пульверизаторов густо обсыпали всю подводу поверх брезентового покрытия тем же светло-желтым порошком.
Теперь каждый день умирало по тридцать, иногда по сорок человек, в бараках на парах делалось все свободнее и свободнее, но питание продолжало ухудшаться. У немцев совершенно иссякли запасы питания для пленных. Заготовленные осенью продукты, картофель, брюква, свекла и морковь, промерзли в канатах, и, когда их привозили на склад при кухне, они оттаивали и загнивали, но все заваливали в котлы. На обед получали по литру вонючей жижицы, в которой плавали разваренные о сгнившие овощи и кусочки неизвестных частей тела неизвестных животных, в основном жилы, хрящи и кожа.
Благодаря очень незначительному количеству твердой пиши, желудок работал редко, раз-два в неделю, но зато мочегонная система работала непрестанно. Ослабевшие организмы не удерживали мочу, и пленные по несколько раз в ночь слезали с нар и шли в уборную, многие не удерживались, в бараках все пропахло мочой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94
Вдруг, во время одной из пауз, кто-то не совсем уверенно запел «Рождество Твое, Христе Боже наш…». Толя подхватил, и вслед за ним весь хор. Кто не знал слов, пел без слов. «Возсия мирови свет разума…» И последние слова тропаря — «Господи, слава Тебе» — прозвучали уже мощно и полнозвучно. Я видел, что некоторые люди на улице сняли шапки и перекрестились. После тропаря уже не хотелось петь обычные песни, все сидели молча, задумчиво, печка догорела, от окон повеяло холодом, публика на улице и солдаты у забора стали расходиться… — «Закрывайте окна, сказал Тарасов. — Вот и у нас Рождество получилось. Поздравляю вас, … господа товарищи».
Свет мигнул два раза — отбой. Ложитесь спать, друзья, может и доживем до следующего.
В этот рождественский вечер как-то все вдруг стали опять людьми, спокойными, доброжелательными, никто не ругался, не злословил, появились улыбки на лицах. Рождественское настроение или полные желудки? Так или иначе, это был последний какой-то «светлый» день в нашей лагерной жизни. 11 января был объявлен карантин.
(Много лет спустя, уже в Америке, после рождественской службы в нашей церкви, я рассказал нескольким знакомым об этом «рождественском концерте» в лагере в Замостье. Среди моих слушателей оказался один пожилой господин с женой и дочкой… «А мы стояли тогда на тротуаре против окон барака и слушали. Ей, он показал на свою дочь, — было только 8 лет .. Стояли, слушали и молились за вас…» Бывают встречи!)
Тиф, классический голодный сыпняк, и дизентерия приняли эпидемические размеры. Немцы в лагерь не входили, а если и появлялись на дворе, в случаях крайней необходимости, то в прорезиненных комбинезонах, в масках, в резиновых перчатках и обсыпанные каким-то светло-желтым порошком с головы до ног. Смерть не щадила никого, умирали прямо на нарах по комнатам, умирали во дворе, в уборной, в санчасти. Умирали пленные, умирали полицаи, писари, переводчики. Каждый день трупы вытаскивали из бараков, складывали у входа, накрывали тряпьем, рогожами или кусками брезента, и лежали они иногда по полдня, пока их взваливали на подводу и увозили «на могилки». В санчасти было только 35 мест, это при населении лагеря больше чем в 5000 человек. Поэтому там держали только тех, кто не был болен тифом, а тифозных отправляли в Норд. Часто этих несчастных сажали на телеги поверх умерших, покрытых брезентом, и по дороге «на могилки» их снимали в лагере Норд.
Умер главный переводчик Степан Павлович, умер доктор Шитарян, умер и мой друг, Николай Григорьевич Завьялов. Он был талантливый инженер-оптик, энтузиаст и просто фанатик своей профессии, до финской кампании работал в Казани, на «засекреченном проекте», был научным руководителем, забронированным от военной службы, но поругался с каким-то партийным вельможей, наговорил ему в азарте спора много неосторожных вещей и в результате оказался на финском фронте, а потом, уже зачисленный в кадры РККА, и на передовой против немцев. Он говорил мне, что у него в жизни была только одна любовь: оптика. Все остальное было второстепенным и малозначащим. Как многие углубленные в свою работу ученые, он мало обращал внимания на окружающую жизнь… «Когда меня оторвали от моего дела, я вдруг оглянулся, начал присматриваться, думать и пришел в ужас от того, кто и как нами правит, и от того, что мы принимаем это правление и правящих», — говорил он мне еще в первые дни нашего знакомства в Барановичах. Несколько дней он старался перемогать себя, но вскоре умер. Лежал он на нарах рядом со мной, разбудил меня ночью и едва слышно попросил напиться: «Только холодной воды, пожалуйста, весь горю…» Я слез с нар и пошел на двор принести холодной воды, но когда я вернулся, Завьялов был уже мертв.
Благодаря тому, что в бараки теперь никто из немцев не заходил, часто старший комнаты преднамеренно задерживал на день, а иногда и на два, сообщения о смерти, и комната продолжала получать паек на списочное число людей, таким образом, каждый еще живущий получал чуть-чуть больше за счет умершего. Никто против этого не возражал, к смерти, к трупам вчерашних товарищей относились спокойно и «рассудительно». Завтрашние трупы охотно пользовались порциями вчерашних живых. В санчасти, используя тот же метод, весь персонал, санитары и доктора, обычно получали по крайней мере удвоенные порции.
Когда утром мы вынесли Завьялова из барака, я не отходя просидел у тела до прихода подводы и сам положил своего друга рядом с телами других, а потом прикрыл его брезентом и проводил до ворот. Тела умерших складывали на подводу пленные, подвода проходила ворота, и там её встречали немцы и наёмные или, может, мобилизованные поляки, все одетые в комбинезоны. Они из специальных пульверизаторов густо обсыпали всю подводу поверх брезентового покрытия тем же светло-желтым порошком.
Теперь каждый день умирало по тридцать, иногда по сорок человек, в бараках на парах делалось все свободнее и свободнее, но питание продолжало ухудшаться. У немцев совершенно иссякли запасы питания для пленных. Заготовленные осенью продукты, картофель, брюква, свекла и морковь, промерзли в канатах, и, когда их привозили на склад при кухне, они оттаивали и загнивали, но все заваливали в котлы. На обед получали по литру вонючей жижицы, в которой плавали разваренные о сгнившие овощи и кусочки неизвестных частей тела неизвестных животных, в основном жилы, хрящи и кожа.
Благодаря очень незначительному количеству твердой пиши, желудок работал редко, раз-два в неделю, но зато мочегонная система работала непрестанно. Ослабевшие организмы не удерживали мочу, и пленные по несколько раз в ночь слезали с нар и шли в уборную, многие не удерживались, в бараках все пропахло мочой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94