Мы видели его воскресшим на улицах Парижа, жизнь так и била в нем ключом, как в веселом ребенке, он одевался как первоклассный жиголо, весь в блестках, с замысловатыми кудрями, вот-вот готовый лопнуть от избытка оптимизма, толкавшего его на самые безудержные революционные благодеяния. Потом, постепенно, но неотвратимо, он снова принимался курить опиум и заниматься самоистязанием, весь както съеживался, сморщивался и превращался в совершенно нежизнеспособный, загибающийся завиток папоротника!
Самые трудные периоды эйфории и восстановления сил после очередных попыток «загнуться» Рене проводил у нас в Порт-Льигате — этом месте, достойном самого Гомера, который принадлежит лишь Гала и мне. Это, как он сам признавался в своих письмах, были самые прекрасные месяцы его жизни. Пребывание у нас, насколько возможно, Продлило ему жизнь. Мой аскетизм производил на него такое сильное впечатление, что все время, проведенное в ПортЛьигате, он, в подражание мне, прожил совершенным анахоретом. Он вставал раньше меня, еще до солнца, и все дни с утра до вечера проводил в оливковой роще, голый, обративши лицо к небу — самому суровому и самому лапислазурному на всем Средиземноморье, самому по-средиземноморски экстремистскому во всей смертельно экстремистской Испании. Меня он любил больше, чем кого бы то ни было другого, но предпочитал все-таки Галу, которую, как и я, называл оливою, то и дело повторяя, что если не найдет свою Галу, свою оливу, то жизнь его непременно кончится трагически. Именно в Порт-Льигате написал Рене свои «Ноги на стол», «Клавесин и Дидро» и «Дали и обскурантизм». Не так давно Гала, вспоминая о нем и сравнивая его с некоторыми из наших молодых современников, задумчиво воскликнула: «Да, таких парней теперь уже больше не делают!»
Итак, в некотором царстве, в некотором государстве родилась такая штука под названием АРПХ. Вид у Кревеля с каждым днем становился все хуже и хуже, и это внушало тревогу. Казалось, в этом самом пресловутом конгрессе революционных писателей и художников он нашел для себя идеальный способ целиком отдаться изнурительным, возбуждающим похоть излишествам идеологических споров и страстей. Будучи сюрреалистом, он вполне искренне верил, будто мы сможем, не идя ни на какие уступки, дружно шагать рука об руку с коммунистами. Между тем, еще задолго до открытия конгресса, они, не останавливаясь перед гнуснейшими интригами и подлыми доносами, стремились просто-напросто заблаговременно полностью ликвидировать ту идеологическую платформу, на которой стояла наша группа. Кревель как челнок сновал между коммунистами и сюрреалистами, предпринимая утомительные и безнадежные попытки добиться примирения, то совсем загибаясь, то снова возрождаясь. Каждый вечер приносил ему новую драму и новую надежду. Самой трагической из его драм был бесповоротный разрыв с Бретоном. Когда Кревель пришел рассказать мне об этом, он плакал как ребенок. Я менее всего склонен был подталкивать его на одну дорожку с коммунистами. Совсем напротив, следуя своей обычной далианской тактике, я в любой ситуации стараюсь спровоцировать как можно больше неразрешимых противоречий, дабы, воспользовавшись случаем, выжать из всего этого максимум иррационального сока. Как раз в тот момент у меня наваждение, порожденное темами «Вильгельм Телль — фортепиано — Ленин», сменялось манией «великого аппетитного параноика», я хочу сказать — Адольфа Гитлера. На рыдания Кревеля я возразил, что единственно возможный практический результат конгресса АРПХ вижу лишь в том, что они в конце концов дружно проголосуют за резолюцию, где прославят исполненные неотразимого поэтического вдохновения пухлую спинку и томный взгляд Гитлера, что ничуть не помешает им бороться против него в плане политическом, скорее, даже наоборот. Одновременно я поделился с Кревелем своими сомнениями относительно канона Поликлета (греческий скульптор V в. до н.э.), в заключение выразив почти полную уверенность, что Поликлет был фашистом. Рене ушел удрученным. Ведь он жил у нас в ПортЛьигате и, имея возможность каждодневно видеть тому подтверждения, был, как никто из моих друзей, непоколебимо уверен, что в глубине даже самых мрачных и дерзких моих чудачеств всегда, как говорил Рэмю, живет частица истины. Прошла неделя, и мною овладело острое чувство вины. Надо было немедленно позвонить Кревелю, иначе он, чего доброго, мог подумать, будто я солидарен с позицией Бретона, тем более что у этого последнего мои гитлеровские вдохновения вызывали ничуть не меньший протест, чем вся эта история с конгрессом. После недели закулисных интриг вокруг конгресса Бретону в конце концов объявили, что он не сможет даже зачитать на нем доклад группы сюрреалистов. Вместо этого Полю Элюару поручили представить некий вариант подготовленного доклада — весьма, впрочем, подслащенный и урезанный. После всех этих событий бедный Кревель, должно быть, ежеминутно разрывался на части, пытаясь выполнить свои партийные обязанности и в то же время удовлетворить требования, выдвигаемые сюрреалистами. Когда я наконец решился ему позвонить, на другом конце провода совершенно незнакомый голос с олимпийским презрением ответил: «Если вы действительно считаете себя другом Кревеля, немедленно берите такси и приезжайте. Он умирает. Он решил покончить с собой».
Я тут же вскочил в такси, но, едва добравшись до улицы, где он жил, поразился собравшейся там толпе. Прямо перед его домом стояла пожарная машина. Я не сразу смог понять, какая могла быть связь между этими пожарниками и его самоубийством, и поначалу, ища типично далианские ассоциации, подумал было, что пожар и самоубийство произошли в одном и том же доме в силу простого совпадения. Я проник в комнату Кревеля, она была полна пожарников. Рене с младенческой жадностью сосал кислород. Никогда еще я не видел человека, который бы так отчаянно цеплялся за жизнь. Отравляясь газом Парижа, он пытался возродиться с помощью кислорода Порт-Льигата. Прежде чем покончить с собой, он прикрепил на левом запястье кусочек картона, где четко вывел прописными буквами: Р е н е К р е в е л ь. Поскольку в те времена я еще недостаточно привык пользоваться телефоном, я бросился к виконту и виконтессе де Ноэль, близким друзьям Кревеля, откуда мог с максимальным тактом и более адекватно сообщить весть, которой суждено было потрясти Париж и которую мне довелось узнать первому. В сверкающем золоченой бронзой салоне, на фоне черно-оливковых полотен Гойи Мария-Лора произнесла о Кревеле преувеличенно вдохновенные слова, которые тут же были забыты. Жан-Мишель Франк, которому вскоре тоже суждено было покончить жизнь самоубийством, был больше всех потрясен этой смертью и в последующие дни перенес несколько нервных припадков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75
Самые трудные периоды эйфории и восстановления сил после очередных попыток «загнуться» Рене проводил у нас в Порт-Льигате — этом месте, достойном самого Гомера, который принадлежит лишь Гала и мне. Это, как он сам признавался в своих письмах, были самые прекрасные месяцы его жизни. Пребывание у нас, насколько возможно, Продлило ему жизнь. Мой аскетизм производил на него такое сильное впечатление, что все время, проведенное в ПортЛьигате, он, в подражание мне, прожил совершенным анахоретом. Он вставал раньше меня, еще до солнца, и все дни с утра до вечера проводил в оливковой роще, голый, обративши лицо к небу — самому суровому и самому лапислазурному на всем Средиземноморье, самому по-средиземноморски экстремистскому во всей смертельно экстремистской Испании. Меня он любил больше, чем кого бы то ни было другого, но предпочитал все-таки Галу, которую, как и я, называл оливою, то и дело повторяя, что если не найдет свою Галу, свою оливу, то жизнь его непременно кончится трагически. Именно в Порт-Льигате написал Рене свои «Ноги на стол», «Клавесин и Дидро» и «Дали и обскурантизм». Не так давно Гала, вспоминая о нем и сравнивая его с некоторыми из наших молодых современников, задумчиво воскликнула: «Да, таких парней теперь уже больше не делают!»
Итак, в некотором царстве, в некотором государстве родилась такая штука под названием АРПХ. Вид у Кревеля с каждым днем становился все хуже и хуже, и это внушало тревогу. Казалось, в этом самом пресловутом конгрессе революционных писателей и художников он нашел для себя идеальный способ целиком отдаться изнурительным, возбуждающим похоть излишествам идеологических споров и страстей. Будучи сюрреалистом, он вполне искренне верил, будто мы сможем, не идя ни на какие уступки, дружно шагать рука об руку с коммунистами. Между тем, еще задолго до открытия конгресса, они, не останавливаясь перед гнуснейшими интригами и подлыми доносами, стремились просто-напросто заблаговременно полностью ликвидировать ту идеологическую платформу, на которой стояла наша группа. Кревель как челнок сновал между коммунистами и сюрреалистами, предпринимая утомительные и безнадежные попытки добиться примирения, то совсем загибаясь, то снова возрождаясь. Каждый вечер приносил ему новую драму и новую надежду. Самой трагической из его драм был бесповоротный разрыв с Бретоном. Когда Кревель пришел рассказать мне об этом, он плакал как ребенок. Я менее всего склонен был подталкивать его на одну дорожку с коммунистами. Совсем напротив, следуя своей обычной далианской тактике, я в любой ситуации стараюсь спровоцировать как можно больше неразрешимых противоречий, дабы, воспользовавшись случаем, выжать из всего этого максимум иррационального сока. Как раз в тот момент у меня наваждение, порожденное темами «Вильгельм Телль — фортепиано — Ленин», сменялось манией «великого аппетитного параноика», я хочу сказать — Адольфа Гитлера. На рыдания Кревеля я возразил, что единственно возможный практический результат конгресса АРПХ вижу лишь в том, что они в конце концов дружно проголосуют за резолюцию, где прославят исполненные неотразимого поэтического вдохновения пухлую спинку и томный взгляд Гитлера, что ничуть не помешает им бороться против него в плане политическом, скорее, даже наоборот. Одновременно я поделился с Кревелем своими сомнениями относительно канона Поликлета (греческий скульптор V в. до н.э.), в заключение выразив почти полную уверенность, что Поликлет был фашистом. Рене ушел удрученным. Ведь он жил у нас в ПортЛьигате и, имея возможность каждодневно видеть тому подтверждения, был, как никто из моих друзей, непоколебимо уверен, что в глубине даже самых мрачных и дерзких моих чудачеств всегда, как говорил Рэмю, живет частица истины. Прошла неделя, и мною овладело острое чувство вины. Надо было немедленно позвонить Кревелю, иначе он, чего доброго, мог подумать, будто я солидарен с позицией Бретона, тем более что у этого последнего мои гитлеровские вдохновения вызывали ничуть не меньший протест, чем вся эта история с конгрессом. После недели закулисных интриг вокруг конгресса Бретону в конце концов объявили, что он не сможет даже зачитать на нем доклад группы сюрреалистов. Вместо этого Полю Элюару поручили представить некий вариант подготовленного доклада — весьма, впрочем, подслащенный и урезанный. После всех этих событий бедный Кревель, должно быть, ежеминутно разрывался на части, пытаясь выполнить свои партийные обязанности и в то же время удовлетворить требования, выдвигаемые сюрреалистами. Когда я наконец решился ему позвонить, на другом конце провода совершенно незнакомый голос с олимпийским презрением ответил: «Если вы действительно считаете себя другом Кревеля, немедленно берите такси и приезжайте. Он умирает. Он решил покончить с собой».
Я тут же вскочил в такси, но, едва добравшись до улицы, где он жил, поразился собравшейся там толпе. Прямо перед его домом стояла пожарная машина. Я не сразу смог понять, какая могла быть связь между этими пожарниками и его самоубийством, и поначалу, ища типично далианские ассоциации, подумал было, что пожар и самоубийство произошли в одном и том же доме в силу простого совпадения. Я проник в комнату Кревеля, она была полна пожарников. Рене с младенческой жадностью сосал кислород. Никогда еще я не видел человека, который бы так отчаянно цеплялся за жизнь. Отравляясь газом Парижа, он пытался возродиться с помощью кислорода Порт-Льигата. Прежде чем покончить с собой, он прикрепил на левом запястье кусочек картона, где четко вывел прописными буквами: Р е н е К р е в е л ь. Поскольку в те времена я еще недостаточно привык пользоваться телефоном, я бросился к виконту и виконтессе де Ноэль, близким друзьям Кревеля, откуда мог с максимальным тактом и более адекватно сообщить весть, которой суждено было потрясти Париж и которую мне довелось узнать первому. В сверкающем золоченой бронзой салоне, на фоне черно-оливковых полотен Гойи Мария-Лора произнесла о Кревеле преувеличенно вдохновенные слова, которые тут же были забыты. Жан-Мишель Франк, которому вскоре тоже суждено было покончить жизнь самоубийством, был больше всех потрясен этой смертью и в последующие дни перенес несколько нервных припадков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75