— рычит Хаим. — Он старается деморализовать нас! Откроем сердца и зажмурим глаза! Ах, как она прекрасна!
— Ах, как она прекрасна!
— Еще раз, чтобы этот сучий потрох видел! Ах, как она прекрасна! Ах, как это прекрасно!
— Ах, как она прекрасна! Ах, как это прекрасно!
— In the baba, Хаим! — кричу я ему. — Мазлтов!
Он грозит мне кулаком и орет:
— Грязный жид! Антисемит!
— Прощай, капитохас!
— Еще раз назовешь меня капитохасом, я тебе такое устрою!
— Не забывай свой крест, а то ведь простудишься!
Он опять грозит кулаком:
— Я еще вернусь! Мы еще встретимся!
Его голос еле доносится до меня. И теперь, когда я едва его вижу, мне начинает недоставать его.
— Куда ты отправляешься?
— На Таити! — кричит он. — Вроде бы Таити — это земной рай, так что первым делом надо помочь таитянам выбраться из него, а потом, никому в голову не придет искать меня там. Земной рай, он до моего времени!
— Хаим! Главное, на этот раз ни во что не впутывайтесь! Не пытайтесь их спасти!
Он взбешен до такой степени, что я вполне отчетливо слышу:
— С этим покончено! Я поумнел! И первому, кто скажет мне про гума…
Больше ничего не слышно. Да я уже и не вижу его. Он покинул меня. Мне остается только Лили, а избавиться от столь знатной дамы куда трудней, чем от какого-то бродяги. Даже тут, у люка канализационного колодца, в бывшем Варшавском гетто, куда я приехал в поисках его и где открыл его истинное лицо, принцесса из легенды подобна королеве, которая посетила своих несчастных и умерших и теперь собирается усесться в карету и спокойно вернуться к себе, в свой Воображаемый музей. Глаза у меня все еще закрыты, и я вижу ее просветленной, как мадонна с фресок, и притом примерно добродетельной. О, как она прекрасна!
Я так ее люблю, что все мои попытки изгнать ее из себя будут тщетны. Очевидное не имеет значения, доказательства рассыпаются, обвинения предстают клеветой. Она грациозно наклоняет голову, любезным жестом отвечает на отчаянные предсмертные вопли, гладит по головкам своих крошек-пажей, маленьких расстрелянных еврейчиков, что вышли из жерла канализационного колодца, чтобы нести ее шлейф и помочь пройти по гетто и возвратиться в легенду — незапятнанной, без единой грязинки из тех мест, которые она почтила своим присутствием.
— Кто этот господин, Флориан? Тот, что лежит с закрытыми глазами на улице, окруженный толпой, и улыбается?
— Понимаешь, дорогая, это не господин. Это писатель.
— Почему же он закрыл глаза?
— Чтобы лучше видеть тебя, дорогая. Лучше всего они видят тебя сердцем. Именно когда они не могут видеть тебя, ты предстаешь перед ними во всей своей красоте, то есть такая, какая ты в действительности. И это дает им возможность восхищаться тобой как надлежит. Гуманисты и идеалисты отчетливо видят только то, чего они не могут видеть. Это циники. Ты счастлива, дорогая? Ты только посмотри, что они тебе дали!
— Ну как ты не понимаешь, Флориан? Это было слишком поспешно. С ними всегда все в спешке, торопливо. Я даже не успела взволноваться.
— Ну что ж, дорогая, придется продолжать. Настанет новая весна.
— Ты знаешь, я уже не верю. Флориан…
— Да, дорогая.
— Мне правда очень хочется умереть.
— Не стоит, дорогая, торопиться. Поглядим, что будет дальше. Мы же не исчерпали еще всех их возможностей. Не будем отступать. Вспомни, что сказала великая императрица Мессалина. «Чтобы начать, вовсе не обязательно надеяться, и вовсе не обязательно добиться успеха, чтобы не отступать». И Бог свидетель, святая эта женщина знала, что говорила. Нам пора, дорогая. Уже поздно. А нам предстоит дорога.
— Посмотри, Флориан. Какой-то господин все время следует за нами.
Я тоже увидел его. Нет, он неисправим! Я счастлив, что и на этот раз он выкрутился. Мне хочется встать, пойти ему навстречу, помочь, но у меня нет сил, я даже не знаю, сколько времени я лежу тут, у подножия памятника ему посреди площади, где когда-то было Варшавское гетто, в котором он родился. Я слышу голоса, кто-то держит меня за руку, конечно, жена, у нее такая детская рука.
— Расступитесь, дайте ему дышать…
— Явно это сердце…
— Ой, он уже приходит в себя, он улыбается… Сейчас он откроет глаза…
— Наверно, у него кто-то погиб в гетто…
— Пани, а что ваш муж… Ну, он…
— Я умоляла его не возвращаться сюда…
— Он кого-то потерял в гетто?
— Да.
— Кого?
— Весь мир.
— Как это — весь мир?
— Мамочка, а этот пан, которому стало плохо, кто он?
— Это не пан, деточка, это писатель…
— Прошу вас, расступитесь…
— Пани, вы полагаете, что в результате этого опыта он подарит нам книгу о…
— Please, Romain, for Christ's sake, don't say things like that…
— Он что-то пробормотал…
— Kurwa mac!
— Romain, please!
— А мы и не знали, что ваш муж говорит на языке Мицкевича…
— Он получил классическое образование здесь, в гетто.
— А! Мы не знали, что он еврей…
— Он не еврей.
Я слышу их, распознаю голоса. Через секунду я открою глаза и больше никогда его не увижу. Но пока что вижу совершенно отчетливо: вот он передо мной, на том самом месте, где совсем недавно были только кровь, мгла, дым. Бедняга Хаим, он не слишком хорошо выглядит. У него опять были цорес, он чудовищно изможден, весь в ранах, под глазом фонарь, они уже успели напялить на него венец, и вид у него совершенно одуревший в этом терновом венце, который он даже не пытается больше срывать, но тем не менее он, как всегда, здесь, мазлтов! Неуничтожимый, бессмертный Хаим, он согнулся, но держится на ногах и все так же упрямо сопровождает Лили, влача на спине свой огромный Крест.
— Флориан, смотри, какой-то господин следует за нами.
Флориан обернулся, бросил на него рассеянный взгляд.
— Это всего лишь твой еврей, дорогая. Все тот же. Этому пройдохе опять удалось вывернуться. Но тут уж я бессилен. Он вечен. Идем, дорогая. Он безвреден и никому не мешает.
Варшава, 1966
ПРИМЕЧАНИЯ
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
— Ах, как она прекрасна!
— Еще раз, чтобы этот сучий потрох видел! Ах, как она прекрасна! Ах, как это прекрасно!
— Ах, как она прекрасна! Ах, как это прекрасно!
— In the baba, Хаим! — кричу я ему. — Мазлтов!
Он грозит мне кулаком и орет:
— Грязный жид! Антисемит!
— Прощай, капитохас!
— Еще раз назовешь меня капитохасом, я тебе такое устрою!
— Не забывай свой крест, а то ведь простудишься!
Он опять грозит кулаком:
— Я еще вернусь! Мы еще встретимся!
Его голос еле доносится до меня. И теперь, когда я едва его вижу, мне начинает недоставать его.
— Куда ты отправляешься?
— На Таити! — кричит он. — Вроде бы Таити — это земной рай, так что первым делом надо помочь таитянам выбраться из него, а потом, никому в голову не придет искать меня там. Земной рай, он до моего времени!
— Хаим! Главное, на этот раз ни во что не впутывайтесь! Не пытайтесь их спасти!
Он взбешен до такой степени, что я вполне отчетливо слышу:
— С этим покончено! Я поумнел! И первому, кто скажет мне про гума…
Больше ничего не слышно. Да я уже и не вижу его. Он покинул меня. Мне остается только Лили, а избавиться от столь знатной дамы куда трудней, чем от какого-то бродяги. Даже тут, у люка канализационного колодца, в бывшем Варшавском гетто, куда я приехал в поисках его и где открыл его истинное лицо, принцесса из легенды подобна королеве, которая посетила своих несчастных и умерших и теперь собирается усесться в карету и спокойно вернуться к себе, в свой Воображаемый музей. Глаза у меня все еще закрыты, и я вижу ее просветленной, как мадонна с фресок, и притом примерно добродетельной. О, как она прекрасна!
Я так ее люблю, что все мои попытки изгнать ее из себя будут тщетны. Очевидное не имеет значения, доказательства рассыпаются, обвинения предстают клеветой. Она грациозно наклоняет голову, любезным жестом отвечает на отчаянные предсмертные вопли, гладит по головкам своих крошек-пажей, маленьких расстрелянных еврейчиков, что вышли из жерла канализационного колодца, чтобы нести ее шлейф и помочь пройти по гетто и возвратиться в легенду — незапятнанной, без единой грязинки из тех мест, которые она почтила своим присутствием.
— Кто этот господин, Флориан? Тот, что лежит с закрытыми глазами на улице, окруженный толпой, и улыбается?
— Понимаешь, дорогая, это не господин. Это писатель.
— Почему же он закрыл глаза?
— Чтобы лучше видеть тебя, дорогая. Лучше всего они видят тебя сердцем. Именно когда они не могут видеть тебя, ты предстаешь перед ними во всей своей красоте, то есть такая, какая ты в действительности. И это дает им возможность восхищаться тобой как надлежит. Гуманисты и идеалисты отчетливо видят только то, чего они не могут видеть. Это циники. Ты счастлива, дорогая? Ты только посмотри, что они тебе дали!
— Ну как ты не понимаешь, Флориан? Это было слишком поспешно. С ними всегда все в спешке, торопливо. Я даже не успела взволноваться.
— Ну что ж, дорогая, придется продолжать. Настанет новая весна.
— Ты знаешь, я уже не верю. Флориан…
— Да, дорогая.
— Мне правда очень хочется умереть.
— Не стоит, дорогая, торопиться. Поглядим, что будет дальше. Мы же не исчерпали еще всех их возможностей. Не будем отступать. Вспомни, что сказала великая императрица Мессалина. «Чтобы начать, вовсе не обязательно надеяться, и вовсе не обязательно добиться успеха, чтобы не отступать». И Бог свидетель, святая эта женщина знала, что говорила. Нам пора, дорогая. Уже поздно. А нам предстоит дорога.
— Посмотри, Флориан. Какой-то господин все время следует за нами.
Я тоже увидел его. Нет, он неисправим! Я счастлив, что и на этот раз он выкрутился. Мне хочется встать, пойти ему навстречу, помочь, но у меня нет сил, я даже не знаю, сколько времени я лежу тут, у подножия памятника ему посреди площади, где когда-то было Варшавское гетто, в котором он родился. Я слышу голоса, кто-то держит меня за руку, конечно, жена, у нее такая детская рука.
— Расступитесь, дайте ему дышать…
— Явно это сердце…
— Ой, он уже приходит в себя, он улыбается… Сейчас он откроет глаза…
— Наверно, у него кто-то погиб в гетто…
— Пани, а что ваш муж… Ну, он…
— Я умоляла его не возвращаться сюда…
— Он кого-то потерял в гетто?
— Да.
— Кого?
— Весь мир.
— Как это — весь мир?
— Мамочка, а этот пан, которому стало плохо, кто он?
— Это не пан, деточка, это писатель…
— Прошу вас, расступитесь…
— Пани, вы полагаете, что в результате этого опыта он подарит нам книгу о…
— Please, Romain, for Christ's sake, don't say things like that…
— Он что-то пробормотал…
— Kurwa mac!
— Romain, please!
— А мы и не знали, что ваш муж говорит на языке Мицкевича…
— Он получил классическое образование здесь, в гетто.
— А! Мы не знали, что он еврей…
— Он не еврей.
Я слышу их, распознаю голоса. Через секунду я открою глаза и больше никогда его не увижу. Но пока что вижу совершенно отчетливо: вот он передо мной, на том самом месте, где совсем недавно были только кровь, мгла, дым. Бедняга Хаим, он не слишком хорошо выглядит. У него опять были цорес, он чудовищно изможден, весь в ранах, под глазом фонарь, они уже успели напялить на него венец, и вид у него совершенно одуревший в этом терновом венце, который он даже не пытается больше срывать, но тем не менее он, как всегда, здесь, мазлтов! Неуничтожимый, бессмертный Хаим, он согнулся, но держится на ногах и все так же упрямо сопровождает Лили, влача на спине свой огромный Крест.
— Флориан, смотри, какой-то господин следует за нами.
Флориан обернулся, бросил на него рассеянный взгляд.
— Это всего лишь твой еврей, дорогая. Все тот же. Этому пройдохе опять удалось вывернуться. Но тут уж я бессилен. Он вечен. Идем, дорогая. Он безвреден и никому не мешает.
Варшава, 1966
ПРИМЕЧАНИЯ
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62