ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Проходя мимо депо в Порт, вдыхаю тошнотворную вонь, поднимающуюся от составов для транспортировки скота. Так-то вот: весь сегодняшний и весь вчерашний день (речь веду, конечно, о дне трех — или четырехлетней давности) быки и коровы простояли спина к спине, безмолвно потея от ужаса. Их туши пропитаны ощущением надвигающейся гибели. Прохожу мимо; мой ум как никогда ясен, мысли кристально чисты. Мне так не терпится выплеснуть их наружу, что, кажется, я обгоняю их во тьме. Меня тоже снедает несказанный страх. Меня тоже прошибает потом, по всему телу разливается парализующая истома, во рту поднимается невероятная сухость, от меня тоже исходит ощущение конца. Я скольжу мимо них, как письмо, падающее в почтовый ящик. Нет, не я: скользят мысли, озарения, идеи, вместилищем которых мне выпало на долю быть. Идеи аккуратно классифицированные, разложенные по конвертам, предварительно запечатанные, маркированные, проштампованные. Они, эти идеи, разбегаются кругами, как кольца телефонного провода. Жить с иллюзией или по ту сторону иллюзий? — вот в чем вопрос. Я бегу, а во мне растет устрашающе твердый ком с острыми, как у алмаза, гранями; эти грани скрежещут по стеклам и переплетам окон, пролетающих на моем пути. Скот в вагонах мычит и блеет. Агонизирует, скучившись в облаке теплой вони собственных экскрементов. В мои уши снова вторгаются аккорды квартета Ля-минор, душераздирающие вопли обезумевших струн. В меня вселился маньяк: он разит своим смертоносным оружием вправо и влево и успокоится лишь с финальным громовым взрывом всех инструментов. С чистым изничтожением — в отличие от любого иного и, следовательно, незавершенного. С таким, после которого уже некому будет подтирать кровь с пола. Сверкающим, как колесо света, стремительно скатывающееся к обрыву, а затем, через край, в черную бездну. Я, Бетховен, — творец этого колеса! Я, Бетховен, низвергаю его в небытие!
А теперь, леди и джентльмены, вы прибываете в Мексику. С этого момента все будет красивым и изысканным, картинно-изысканным, картинно-красивым. Шаг за шагом — все более картинно-красивым и изысканно-картинным. Ни сушащегося на веревках белья, ни подтяжек, ни теплых подштанников. Бесконечное лето, и все — в строгом согласии с образцом. Лошадь — так уж лошадь, а не что-то другое. Паралич — так уж подлинный, а не пляска святого Витта. Ни шлюх по утрам, ни гардений в петлице. Ни пота, ни испарины, ни мертвых кошек на тротуарах. А если губы, так уж объятые вечным трепетом. Ибо в Мексике, леди и джентльмены, всегда знойный полдень, фуксии всегда в цвету, а что мертво, то мертво, а не прикидывается таковым. Ложишься в цементный гроб, выключаешься, как газовая горелка, и точка. Если ты преуспеваешь, Мексика — это рай. Если не преуспеваешь, это нищета, нет, хуже чем. нищета. Но никаких полунот, никаких мелодических выкрутасов, никаких каденций. Или — или. Или райская амброзия, или грубая обработка почвы. Но никакого чистилища и никаких болеутоляющих. Или Четвертая эклога, или Тринадцатый аррондисман!
В СУББОТУ, ПОСЛЕ ПОЛУДНЯ
Это лучше, нежели читать Вергилия.
Суббота. Миновал полдень — единственный и неповторимый в нескончаемой череде календарных суббот, что, впрочем, не дает ни малейшего повода сближать этот полдень с теми, что наступают по понедельникам или по четвергам. Я бодро кручу педали велосипеда в сторону моста Нейи; позади уже остался крошечный робинзоновский островок с башенкой на дальнем конце; венчающая башенку миниатюрная статуя, кажется, вот-вот затрепещет в воздухе чутким колокольным язычком; и на душе у меня — такое ненарушимое чувство уюта и покоя, что кажется попросту невероятным тот факт, что я родился не здесь, а в Америке. Тихая водная гладь, рыбачьи лодчонки, железные столбы, стоящие на страже канала, лениво ползущие сонные баржи, черные шаланды и торчащие яркими пятнами пиллерсы, ровная безмятежность небес, неторопливые извивы реки, плавная линия возвышающихся над долиной невысоких холмов, непрерывная смена и в то же время — умиротворяющее постоянство ландшафта, неисчерпаемость жизни, неостановимо пульсирующей под полотнищем трехцветного флага, — вся неписаная история Сены вольно входит в мои жилы и, без сомнения, войдет в жилы тех, кому доведется следом за мною в какой-нибудь субботний полдень колесить по этим берегам.
Переехав мост в Булони, неожиданно сворачиваю с дороги на Медон и по склону холма спускаюсь к Севру. Проезжая пустынной улицей, замечаю маленький ресторанчик под деревьями; сквозящее сквозь листву солнце высвечивает квадратики столов. Спешиваюсь.
Есть ли на свете что-либо более восхитительное, нежели читать Вергилия или учить наизусть Гете («alles Ver-gangliche ist nur ein gleichnis» и так далее)? Представьте, есть: это устроить себе пиршество за восемь франков на свежем воздухе в Исси-ле-Мулино. Pourtant je suis a Sevres. Нет нужды подлавливать меня на неточностях. Последнее время я, кстати, подумываю о том, чтобы написать нечто вроде «Journal d'un Fou» , предположительно обнаруженного в Исси-ле-Мулино. А поскольку главный герой его по большей части списан с меня, то трапезничаю я, натурально, не в Севре, а в Исси-ле-Мулино. Что, спрашивается, может прийти на язык этому герою, когда мимо проплывает официантка с огромной пивной бутылью? Не лови себя на ошибках, когда пишешь. Объяснять ошибки — дело биографов. Думаю о моем друге Карле, который вот уже четыре дня не может справиться со словесным портретом женщины, ставшей объектом его очередного шедевра. — Не дается! Не дается! — вздыхает он. Ну хорошо, вступает в игру герой «Дневника», позволь мне сделать это за тебя. Начни! — вот что главное. Допустим, нос у нее не орлиный. Тогда какой: тонкий, нежно очерченный, как у серафимов? Разве в этом дело? Если портрет не задается с самого начала, то потому, что ты описываешь не ту, кого имеешь в виду; больше думаешь о тех, кто будет на него смотреть, нежели о сидящей перед тобой женщине. Вот еще один пример — Ван Норден. Тут уже два месяца как застрял на первой странице своего романа. Каждый раз, что я его встречаю, у него наготове новый зачин. А потом — затор. Вчера он сказал мне: — Понимаешь, в чем моя проблема? Дело ведь не в том, чтобы просто начать: первая строка задает тональность всей книге. Вот что я придумал позавчера: «Данте написал поэму о пр…….ей».
Обязательно с отточием: у меня нет ни малейшего желания, чтобы меня разорвали на части цензоры.
Вдумайтесь: роман начинается с пр…….ей! С маленькой индивидуальной камеры пыток, до которой, разумеется, не должно быть никакого дела цензорам! Любопытно, не то же ли терзало старину Уитмена, когда он начинал поэму словами: «Я, Уолт, тридцатишестилетний… Я прочен и крепок… Все предметы вселенной, сливаясь воедино, стекаются отовсюду ко мне… Уолт Уитмен, космос, сын Манхэттена, буйный, дородный, чувственный, пьющий, едящий, рождающий… Прочь затворы дверей!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57