Шарль обожал ее: вечером, когда она ложилась спать, он, стоя на коленях, целовал ее обнаженные ноги. Она улыбалась, дружески журя его за это ребячество. Снова потянулась серая жизнь. За двенадцать лет она не могла вспомнить ни одного потрясения. Она была очень спокойна и очень счастлива, не ведая волнений ни плоти, ни сердца, поглощенная повседневными заботами скромного хозяйства. Шарль все так же целовал ее ноги, белые, как мрамор, она же была снисходительна и матерински ласкова к нему. И только. Вдруг она увидела перед собой комнату в гостинице дю-Вар, мертвого мужа, траурное вдовье платье, перекинутое через стул. Она плакала, как в тот зимний вечер, когда умерла ее мать. Снова потекли дни. Вот уже два месяца, как она жила одна с дочерью и опять чувствовала себя счастливой и спокойной. Боже мой! И это было все? Но тогда – что же говорила эта книга, повествующая о той великой любви, которая озаряет целую жизнь?
У горизонта, вдоль спящего озера, здесь и там пробегала зыбь. Потом озеро вдруг как бы разверзлось; открылись трещины, от края до края начинался разлом, предвещавший окончательное распадение. Солнце, подымавшееся все выше в ликующем сиянии своих лучей, вступало в победную борьбу с туманом. Огромное озеро, казалось, мало-помалу иссякало, воды его были незримо спущены. Пары, еще недавно такие густые, утончались, становились прозрачнее, окрашиваясь яркими цветами радуги. Весь левый берег был нежно-голубой; медленно темнея, его голубизна принимала фиолетовый оттенок над Ботаническим садом. Квартал Тюильри отливал бледно-розовым, словно ткань телесного цвета; ближе к Монмартру, казалось, сверкали угли – кармин пылал в золоте, – а там, вдали, рабочие кварталы темнели кирпично-красными тонами, постепенно тускневшими, переходившими в синевато-серые оттенки шифера. Еще нельзя было разглядеть трепетно ускользавший от глаз город, подобный морскому глубинному дну, которое угадывается взором сквозь прозрачность воды с его наводящими страх зарослями высоких трав, неведомыми ужасами и смутно виднеющимися чудовищами. А воды все спадали. Они уже превратились в прозрачные раскинутые покровы, редевшие один за другим; образ Парижа рисовался все отчетливее, выступая из царства грез.
Любить, любить! Почему это слово столь сладостно вновь и вновь звучало в Элен, пока она следила за таянием тумана? Разве она не любила своего мужа, за которым ухаживала, как за ребенком? Но щемящее воспоминание пробудилось в ней – воспоминание об ее отце, который через три недели после смерти жены повесился в чулане, где еще хранились ее платья. Он умирал там, судорожно вытянувшись, зарывшись лицом в юбку покойницы, окутанный одеждами, от которых еще слегка веяло той, кого он все так же страстно любил. Вдруг воображение Элен перескочило к другому, к мелочам ее домашнего обихода, к подсчету месячных расходов, только что произведенному утром с Розали. Элен ощущала гордость при мысли о заведенном ею строгом порядке. Более тридцати лет она вела жизнь, проникнутую непоколебимым достоинством и твердостью. Справедливость была единственной ее страстью. Обращаясь к своему прошлому, она не находила в нем ни одного часа, отмеченного слабостью, она видела себя идущей твердым шагом по ровной, прямой дороге. Пусть дни бегут – она пойдет дальше своим спокойным путем, не встречая препятствий. И это делало ее суровой, внушало ей гнев и презрение к тем вымышленным существованиям, героизм которых смущает сердца. Единственно подлинной жизнью была ее жизнь, протекавшая среди безмятежного покоя.
А над Парижем оставалась лишь тончайшая дымка, трепещущий, готовый улететь обрывок газовой ткани. И внезапно Элен ощутила прилив нежности. Любить! Любить! Все возвращало ее к этому слову, звучащему такой лаской, – все, даже гордость, которую ей внушало сознание своей чистоты, ее мечты становились неуловимыми, глаза увлажнялись, она уже ни о чем не думала, овеянная весной.
Она собиралась вновь взяться за книгу – но тут медленно открылся Париж. Воздух не шелохнулся: казалось, прозвучало заклинание. Последняя легкая завеса отделилась, поднялась, растаяла в воздухе, и город распростерся без единой тени под солнцем-победителем. Опершись подбородком на руку, Элен неподвижно наблюдала это могучее пробуждение.
Бесконечная, тесно застроенная долина. Над едва обозначавшейся линией холмов выступали нагромождения крыш. Чувствовалось, что поток домов катится вдаль – за возвышенности, в уже незримые просторы. То было открытое море со всей безбрежностью и таинственностью его волн. Париж расстилался, необъятный, как небо. В это сияющее утро город, желтея на солнце, казался полем спелых колосьев. В гигантской картине была простота – только два тона: бледная голубизна воздуха и золотистый отсвет крыш. Разлив вешних лучей придавал всем предметам ясную прелесть детства. Так чист был свет, что можно было отчетливо разглядеть самые мелкие детали. Многоизвилистый каменный хаос Парижа блестел, как под слоем хрусталя, – пейзаж, нарисованный в глубине настольной безделушки. Но время от времени в этой сверкающей и недвижной ясности проносилось дуновение ветра, и тогда линии улиц кое-где размягчались и дрожали, словно они видны были сквозь незримое пламя.
Сначала Элен заинтересовалась обширными пространствами, расстилавшимися под ее окнами, склонами, прилегавшими к Трокадеро, и далеко тянувшейся линией набережных. Ей пришлось наклониться, чтобы увидеть обнаженный квадрат Марсова поля, замыкающийся темной поперечной полосой Военной школы. Внизу, на широкой площади и на тротуарах по берегам Сены, она различала прохожих, кишащую толпу черных точек, уносимых движением, подобным суетне муравейника; искоркой блеснул желтый кузов омнибуса; фиакры и телеги, величиной с детскую игрушку, с маленькими, будто заводными, лошадками переезжали через мост. На зелени откосов, среди гуляющих, выделялось пятно света – белый фартук какой-то служанки. Подняв глаза, Элен устремила взор вдаль; но там толпа, распылившись, ускользала от взгляда, экипажи превращались в песчинки; виднелся лишь гигантский остов города, казалось, пустого и безлюдного, живущего лишь глухим, пульсирующим в нем шумом. На переднем плане, налево, сверкали красные крыши, медленно дымились высокие трубы Военной пекарни. На другом берегу реки, между Эспланадой и Марсовым полем, группа крупных вязов казалась уголком парка; ясно виднелись их обнаженные ветви, их округленные вершины, в которых уже кое-где пробивалась зелень. Посредине ширилась и царствовала Сена в рамке своих серых набережных; выгруженные бочки, очертания паровых грузоподъемных кранов, выстроенные в ряд подводы придавали им сходство с морским портом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89
У горизонта, вдоль спящего озера, здесь и там пробегала зыбь. Потом озеро вдруг как бы разверзлось; открылись трещины, от края до края начинался разлом, предвещавший окончательное распадение. Солнце, подымавшееся все выше в ликующем сиянии своих лучей, вступало в победную борьбу с туманом. Огромное озеро, казалось, мало-помалу иссякало, воды его были незримо спущены. Пары, еще недавно такие густые, утончались, становились прозрачнее, окрашиваясь яркими цветами радуги. Весь левый берег был нежно-голубой; медленно темнея, его голубизна принимала фиолетовый оттенок над Ботаническим садом. Квартал Тюильри отливал бледно-розовым, словно ткань телесного цвета; ближе к Монмартру, казалось, сверкали угли – кармин пылал в золоте, – а там, вдали, рабочие кварталы темнели кирпично-красными тонами, постепенно тускневшими, переходившими в синевато-серые оттенки шифера. Еще нельзя было разглядеть трепетно ускользавший от глаз город, подобный морскому глубинному дну, которое угадывается взором сквозь прозрачность воды с его наводящими страх зарослями высоких трав, неведомыми ужасами и смутно виднеющимися чудовищами. А воды все спадали. Они уже превратились в прозрачные раскинутые покровы, редевшие один за другим; образ Парижа рисовался все отчетливее, выступая из царства грез.
Любить, любить! Почему это слово столь сладостно вновь и вновь звучало в Элен, пока она следила за таянием тумана? Разве она не любила своего мужа, за которым ухаживала, как за ребенком? Но щемящее воспоминание пробудилось в ней – воспоминание об ее отце, который через три недели после смерти жены повесился в чулане, где еще хранились ее платья. Он умирал там, судорожно вытянувшись, зарывшись лицом в юбку покойницы, окутанный одеждами, от которых еще слегка веяло той, кого он все так же страстно любил. Вдруг воображение Элен перескочило к другому, к мелочам ее домашнего обихода, к подсчету месячных расходов, только что произведенному утром с Розали. Элен ощущала гордость при мысли о заведенном ею строгом порядке. Более тридцати лет она вела жизнь, проникнутую непоколебимым достоинством и твердостью. Справедливость была единственной ее страстью. Обращаясь к своему прошлому, она не находила в нем ни одного часа, отмеченного слабостью, она видела себя идущей твердым шагом по ровной, прямой дороге. Пусть дни бегут – она пойдет дальше своим спокойным путем, не встречая препятствий. И это делало ее суровой, внушало ей гнев и презрение к тем вымышленным существованиям, героизм которых смущает сердца. Единственно подлинной жизнью была ее жизнь, протекавшая среди безмятежного покоя.
А над Парижем оставалась лишь тончайшая дымка, трепещущий, готовый улететь обрывок газовой ткани. И внезапно Элен ощутила прилив нежности. Любить! Любить! Все возвращало ее к этому слову, звучащему такой лаской, – все, даже гордость, которую ей внушало сознание своей чистоты, ее мечты становились неуловимыми, глаза увлажнялись, она уже ни о чем не думала, овеянная весной.
Она собиралась вновь взяться за книгу – но тут медленно открылся Париж. Воздух не шелохнулся: казалось, прозвучало заклинание. Последняя легкая завеса отделилась, поднялась, растаяла в воздухе, и город распростерся без единой тени под солнцем-победителем. Опершись подбородком на руку, Элен неподвижно наблюдала это могучее пробуждение.
Бесконечная, тесно застроенная долина. Над едва обозначавшейся линией холмов выступали нагромождения крыш. Чувствовалось, что поток домов катится вдаль – за возвышенности, в уже незримые просторы. То было открытое море со всей безбрежностью и таинственностью его волн. Париж расстилался, необъятный, как небо. В это сияющее утро город, желтея на солнце, казался полем спелых колосьев. В гигантской картине была простота – только два тона: бледная голубизна воздуха и золотистый отсвет крыш. Разлив вешних лучей придавал всем предметам ясную прелесть детства. Так чист был свет, что можно было отчетливо разглядеть самые мелкие детали. Многоизвилистый каменный хаос Парижа блестел, как под слоем хрусталя, – пейзаж, нарисованный в глубине настольной безделушки. Но время от времени в этой сверкающей и недвижной ясности проносилось дуновение ветра, и тогда линии улиц кое-где размягчались и дрожали, словно они видны были сквозь незримое пламя.
Сначала Элен заинтересовалась обширными пространствами, расстилавшимися под ее окнами, склонами, прилегавшими к Трокадеро, и далеко тянувшейся линией набережных. Ей пришлось наклониться, чтобы увидеть обнаженный квадрат Марсова поля, замыкающийся темной поперечной полосой Военной школы. Внизу, на широкой площади и на тротуарах по берегам Сены, она различала прохожих, кишащую толпу черных точек, уносимых движением, подобным суетне муравейника; искоркой блеснул желтый кузов омнибуса; фиакры и телеги, величиной с детскую игрушку, с маленькими, будто заводными, лошадками переезжали через мост. На зелени откосов, среди гуляющих, выделялось пятно света – белый фартук какой-то служанки. Подняв глаза, Элен устремила взор вдаль; но там толпа, распылившись, ускользала от взгляда, экипажи превращались в песчинки; виднелся лишь гигантский остов города, казалось, пустого и безлюдного, живущего лишь глухим, пульсирующим в нем шумом. На переднем плане, налево, сверкали красные крыши, медленно дымились высокие трубы Военной пекарни. На другом берегу реки, между Эспланадой и Марсовым полем, группа крупных вязов казалась уголком парка; ясно виднелись их обнаженные ветви, их округленные вершины, в которых уже кое-где пробивалась зелень. Посредине ширилась и царствовала Сена в рамке своих серых набережных; выгруженные бочки, очертания паровых грузоподъемных кранов, выстроенные в ряд подводы придавали им сходство с морским портом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89