– Ну-да, – проворчал Дагнэ, – мужчины, которым она отказывала!
Этим и ограничилось его суждение о Нана. Ла Фалуаз перегнулся через перила и стал смотреть на бульвар. Напротив ярко светились окна отеля и клуба, а на тротуаре чернела людская масса, расположившаяся за столиками «Мадрид». Несмотря на поздний час, было очень людно: народ двигался медленно, из пассажа Жуфруа лился непрерывный человеческий поток; пешеходам приходилось ждать несколько минут, чтобы перейти улицу, – такой длинной была вереница экипажей.
– Ну и движение! Ну и шум! – повторял Ла Фалуаз; Париж все еще приводил его в изумление.
Раздался продолжительный звонок, фойе опустело. Из коридоров заторопились в зал. Занавес был уже поднят, а публика все еще входила группами, к величайшему неудовольствию уже усевшихся зрителей. Все занимали свои места с оживившимися лицами, готовые снова слушать со вниманием. Ла Фалуаз прежде всего взглянул на Гага и очень удивился, увидев возле нее высокого блондина, который незадолго перед тем был в ложе у Люси.
– Как зовут этого господина? – спросил он. Фошри не сразу его заметил.
– Ах да, ведь это Лабордет, – ответил он наконец также беспечно, как и в первый раз.
Декорация второго акта всех поразила. Она изображала «Черный Шар», кабачок у заставы в разгар карнавала; маски пели хором застольную песню, притоптывая каблуками. Это неожиданная озорная шутка так развеселила публику, что застольную пришлось повторить. И в этот-то кабачок явились боги, чтобы вести свое расследование заблудших по вине Ириды, которая зря похвасталась, будто хорошо знает земной мир. Желая сохранить инкогнито, боги изменили свое обличье; Юпитер явился в одежде короля Дагобера, в штанах наизнанку, в огромной жестяной короне. Феб вышел в костюме почтальона из Лонжюмо, а Минерва оделась нормандской кормилицей. Марса, разряженного в несуразный мундир, зал встретил взрывом хохота. Но хохот стал совсем неприличным, когда показался Нептун в блузе, в высоком картузе со вздутой, как колокол, тульей, с приклеенными на висках завиточками, и, шлепая туфлями, произнес: «Чего уж там! Нам, красавцам мужчинам, поневоле приходится терпеть любовь женщин!»
Кое-где раздались восклицания, а дамы прикрывали лицо веером. Люси, сидевшая в литерной ложе, так громко смеялась, что Каролина Эке шлепнула ее веером, чтобы она замолчала.
Теперь пьеса была спасена, ей был обеспечен большой успех. Карнавал богов, Олимп, смешанный с грязью, поруганная религия, поруганная поэзия – все это необычайно пришлось по вкусу завсегдатаям премьер, людей образованных охватила жажда кощунства; они попирали ногами легенду, превращали в прах все образы античности.
– Ну и личико же у Юпитера! А Марс! До чего хорош! – Королевская власть превращалась в фарс, армия служила на потеху зрителям. Когда Юпитер, с первого взгляда влюбившийся в молоденькую прачку, стал неистово отплясывать канкан, Симонна, игравшая прачку, задрала ногу у самого носа владыки богов и так уморительно назвала его своим «толстеньким папашей», что зал покатился со смеху. Пока другие боги танцевали, Феб угощал Минерву подогретым вином, которое они пили ковшами, а Нептун царил в кружке из семи-восьми женщин, потчевавших его пирожным. Публика на лету схватывала намеки, вкладывала в них неприличный смысл, и самые безобидные слова теряли свое первоначальное значение из-за комментариев, доносившихся из партера. Давно уже театральная публика не спускалась до уровня такого шутовства. Это было для нее разрядкой.
Между тем действие, сопровождаемое этими шутками, развивалось. Вулкан, одетый щеголем, в желтом костюме, в желтых перчатках и с моноклем, гонялся за Венерой, которая наконец-то появилась в обличье пышногрудой базарной торговки, повязанной платочком и увешанной массивными золотыми украшениями. Нана была так бела и дородна, так вжилась в свою роль, для которой нужно было иметь как мощные бока, так и мощную глотку, что сразу же покорила зал. Публика забыла даже Розу Миньон – очаровательную малютку в чепчике и коротеньком кисейном платьице, томно пропевшую прелестным голоском жалобы Дианы. А от этой толстой торговки, хлопавшей себя по ляжкам, и кудахтавшей, как курица, веяло жизнью, ароматом всемогущей женственности, который пьянил публику. Со второго акта ей прощалось все: и неумение держаться на сцене, и фальшивый голос, и незнание роли; достаточно ей было повернуться лицом к публике и засмеяться, чтобы вызвать аплодисменты. Когда же Нана пускала в ход свой знаменитый прием – покачивала бедрами, – партер бросало в жар, горячая волна поднималась от яруса к ярусу, до самого райка. Но настоящим триумфом Нана были танцы в кабачке. Тут она оказалась в своей сфере. Ее Венера вышла из грязи сточной канавы, она плясала, подбоченившись, под музыку, казалось, созданную для ее голоса, девчонки из предместья. Это была неприхотливая музыка – так порой возвращались с ярмарки в Сен-Клу под хрипенье кларнета и переливы дудки.
Актеров заставили повторить еще два номера. Вновь послышался игривый вальс из увертюры, унося в своем вихре богов. Юнона-фермерша застала Юпитера с прачкой и поколотила его. Диана, подслушав, как Венера назначала свидание Марсу, поспешила сообщить час и место свидания Вулкану, и тот воскликнул: «Я знаю, что мне делать!..» Конец представления был неясен. Расследование олимпийцев завершилось финальным галопом, после чего Юпитер, запыхавшийся, потный, потерявший свою корону, заявил, что земные женщины очаровательны и что во всем виноваты мужья.
Едва спустился занавес, как раздался рев голосов, заглушивших аплодисменты:
– Всех! Всех!
Тогда занавес снова поднялся, на сцену вышли актеры, держась за руки. В центре сцены раскланивались, стоя рядышком, Нана и Роза Миньон. Публика аплодировала, клака вопила. Затем мало-помалу зал опустел.
– Я должен подойти и поздороваться с графиней Мюффа, – проговорил Ла Фалуаз.
– Вот и хорошо, заодно и меня представишь, – ответил Фошри. – Подойдем к ней немного погодя.
Но добраться до лож первого яруса оказалось нелегко. Наверху в коридоре была неимоверная давка; чтобы протиснуться в толпе, приходилось пробираться боком, работать локтями. Прислонившись к стене под медной лампой с газовой горелкой, толстый критик разбирал пьесу перед кружком внимательных слушателей. Проходившие мимо вполголоса называли друг другу его фамилию. Молва утверждала в кулуарах, что он непрерывно смеялся во время второго действия; тем не менее он судил о пьесе весьма строго и рассуждал о вкусе и морали. А немного поодаль другой критик высказывал свое мнение, полное снисходительности, однако не лишенное привкуса – так иной раз горчит молоко, которое начинает скисать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124