И ни капельки не смешно, когда такой старый человек, как мой отец, приходит к выводу, что много лет загублено зря.
— Все меня обскакали, — тихо добавил отец. — Оставили далеко позади. Я уже никогда их не догоню, как бы усердно ни перебирал ногами. Если б не дети…
Он не договорил, потому что зазвонил телефон. Я молниеносно схватил трубку.
— Это ты, Гжесь? — услышал я жуткий голос Щетки. — Где ты был, когда тебя не было?
— У меня много уроков, — на всякий случай, чтобы отец ничего не заподозрил, сказал я.
— Можешь откладывать башли на выпивон.
— Что-что? — Я притворился, что плохо слышу.
— Плювайка одобрил. Завтра в полвосьмого подгребай в гримерную.
— Хорошо, постараюсь не забыть.
— Ты что, Гжесь, заболел? Несешь чего-то…
— Я тут читаю одну книжку.
— Алло, алло, — закричал Щетка, решив, что кто-то по ошибке к нам подключился. — До завтра, Гжесь! Не опаздывай!
— Пока, до завтра, — сказал я умирающим голосом, давая понять, что мне все чертовски надоело.
Однако сердце у меня трепыхалось от какого-то дурацкого радостного чувства. Мне ужасно захотелось быть хорошим и добрым, я даже начал помогать маме, но, не успев ничего сделать, вспомнил, что где-то там, в бездне Вселенной, по пояс в провонявшей брагой воде меня ждут Себастьян и Эва, и принялся шарить по ящикам в поисках каких-нибудь инструментов, которые помогли бы их освободить. Но ничего подходящего в ящиках не оказалось. Только какие-то ржавые гвозди, шурупы, мотки почерневшей веревки, старый напильник, сломанный выключатель, счет за газ и электричество, пожелтевшие фотографии, на которых ужасно худой отец с дикой шевелюрой обнимает молоденькую, похожую на девочку, маму.
— Чего он там роется? — простонал отец. — Мне это действует на нервы.
Я перестал рыться. Взял с полки толстый том «Человек — существо совершенное» и, пытаясь унять внутреннюю дрожь, погрузился в чтение труда французского ученого Пьера де Дюпареза. Но его наивные рассуждения меня не увлекли. Почтенный профессор, кстати известный мне по другим работам, как дитя, восхищался человеком. Мол, это необыкновенно сложный организм, в принципах действия которого мы еще не разобрались, чудесная конструкция, образец красоты и целесообразности, кладезь неразгаданных тайн. Но я-то знаю — только никому об этом не говорите, — что умиляться тут особенно нечему. Лишь старомодное воспитание заставляет нас восхищаться человеком. Так восхищается собой ребенок, сумевший самостоятельно открыть дверь.
Мы только в некоторых отношениях развиты чуть больше прочих живых созданий. Мы не знаем ни своего начала, ни конца. Практически топчемся на месте, слегка подталкиваемые первобытным инстинктом. А инстинкт этот вовсе не от Бога, и ничего замечательного и сверхъестественного в нем нет. Просто некое свойство, позволившее сохраниться первобытным формам жизни. Это мы сами стараемся приукрасить факт своего существования. Потому и придумали столько прекрасных понятий, представлений и слов. Если бы кто-нибудь из вас сумел подняться километров на двести в небо и оттуда посмотреть на людей в подзорную трубу, он бы увидел скопище крохотных существ, находящихся в постоянном бессмысленном движении, беспомощных существ, разбивающихся на автострадах, погибающих в море и под землей, ни с того ни с сего впадающих в ярость или ошалевающих от радости, а потом опять застывающих в тупом оцепенении. И еще увидел бы, что между жизнью и смертью границы, в общем-то, нет.
Но вас, наверно, это не особенно интересует. И, пожалуй, вы правы. Ведь если абсолютно ничего не знать о луне, она будет казаться и более красивой, и более притягательной, и более таинственной. Честно говоря, мне даже жаль, что я таким уродился: много знаю и почти обо всем уже составил свое мнение. А какая мне от этого корысть? Никакой. Сплошные разочарования.
Мама с отцом оделись, и мама робко постучала в комнату пани Зофьи. Ответа не последовало, только радио — образно говоря — сотрясало окна и стены. Тогда мама отважилась приоткрыть дверь. Пани Зофья лежала на животе, уставившись на стену, где висели бусы из засохшей рябины.
— Зосенька, спишь?
— Нет, — мяукнула пани Зофья. Именно мяукнула; в ее «нет», как во всяком стоне, было множество оттенков: сдерживаемый гнев, раздражение, безысходность, желание порвать связь с окружающим миром, чувство собственного превосходства, презрение к остальному человечеству, печаль сознательного одиночества, просьба закрыть дверь и еще уйма всякого разного — перечислять можно было бы до утра, только зачем?
— Зося, мы идем к очаровательному чудовищу. Пойдешь с нами? — Это «очаровательное чудовище» означало, что мама подлизывается.
— Нет, — так же мяукнула пани Зофья.
— Почему бы тебе разок с нами не пойти, детка?
— Нет.
— Неужели не надоело целыми днями сидеть одной?
— Нет.
Мама постояла еще немного в растерянности, а потом мы отправились на Староместную площадь к Цецилии, нашему кошмарному чудовищу.
Выйдя во двор, я увидел много интересного. Во-первых, машину родителей Буйвола. Она стояла небрежно припаркованная, с открытыми дверцами. Внутри хозяйничала какая-то приблудная собачонка, терзавшая зубами кисти аккуратно сложенного пледа. Инвалид, который так ужасно дергается на ходу, сидел на стульчике, греясь в лучах странно горячего весеннего солнца. Но он только делал вид, что греется, а на самом деле наблюдал за брошенной машиной, время от времени переводя взгляд на пана Юзека, который поминутно осторожно выглядывал из подворотни и снова прятался. А где-то в конце нашей улочки еще раздавался топот ног разъяренного клиента и его устрашающие вопли.
Потом из дома выскочил Буйвол с авоськой в руке. На меня он не обратил никакого внимания и стремглав побежал к гастроному самообслуживания. Глаза у него были безумные, а к щекам прилипли остатки какой-то изысканной жратвы.
Акация около памятника старому педагогу трогательно зашумела, когда мы с ней поравнялись. Мне стало стыдно, что я совсем про нее забыл. Но теперь я вряд ли сумел бы себе объяснить, как можно любить дерево, сколь прекрасным оно бы ни было. Любовь эта ничего мне не дала, да и я-то от силы несколько раз поглядел на акацию в окно, заставляя себя вообразить, что это самое близкое мне существо.
Отец по своему обыкновению шел впереди, очень быстро, и ужасно сутулился; мы с мамой едва за ним поспевали. Конечно, ему и в голову не могло прийти, что вскоре он увидит меня на экране, что, возможно, не прочь будет прихвастнуть перед знакомыми, будто громкая известность нашей фамилии открывает перед ним новые горизонты. Мне же, на самом деле, известность не очень-то и нужна. Гораздо нужнее деньги. В теперешней нашей ситуации.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58
— Все меня обскакали, — тихо добавил отец. — Оставили далеко позади. Я уже никогда их не догоню, как бы усердно ни перебирал ногами. Если б не дети…
Он не договорил, потому что зазвонил телефон. Я молниеносно схватил трубку.
— Это ты, Гжесь? — услышал я жуткий голос Щетки. — Где ты был, когда тебя не было?
— У меня много уроков, — на всякий случай, чтобы отец ничего не заподозрил, сказал я.
— Можешь откладывать башли на выпивон.
— Что-что? — Я притворился, что плохо слышу.
— Плювайка одобрил. Завтра в полвосьмого подгребай в гримерную.
— Хорошо, постараюсь не забыть.
— Ты что, Гжесь, заболел? Несешь чего-то…
— Я тут читаю одну книжку.
— Алло, алло, — закричал Щетка, решив, что кто-то по ошибке к нам подключился. — До завтра, Гжесь! Не опаздывай!
— Пока, до завтра, — сказал я умирающим голосом, давая понять, что мне все чертовски надоело.
Однако сердце у меня трепыхалось от какого-то дурацкого радостного чувства. Мне ужасно захотелось быть хорошим и добрым, я даже начал помогать маме, но, не успев ничего сделать, вспомнил, что где-то там, в бездне Вселенной, по пояс в провонявшей брагой воде меня ждут Себастьян и Эва, и принялся шарить по ящикам в поисках каких-нибудь инструментов, которые помогли бы их освободить. Но ничего подходящего в ящиках не оказалось. Только какие-то ржавые гвозди, шурупы, мотки почерневшей веревки, старый напильник, сломанный выключатель, счет за газ и электричество, пожелтевшие фотографии, на которых ужасно худой отец с дикой шевелюрой обнимает молоденькую, похожую на девочку, маму.
— Чего он там роется? — простонал отец. — Мне это действует на нервы.
Я перестал рыться. Взял с полки толстый том «Человек — существо совершенное» и, пытаясь унять внутреннюю дрожь, погрузился в чтение труда французского ученого Пьера де Дюпареза. Но его наивные рассуждения меня не увлекли. Почтенный профессор, кстати известный мне по другим работам, как дитя, восхищался человеком. Мол, это необыкновенно сложный организм, в принципах действия которого мы еще не разобрались, чудесная конструкция, образец красоты и целесообразности, кладезь неразгаданных тайн. Но я-то знаю — только никому об этом не говорите, — что умиляться тут особенно нечему. Лишь старомодное воспитание заставляет нас восхищаться человеком. Так восхищается собой ребенок, сумевший самостоятельно открыть дверь.
Мы только в некоторых отношениях развиты чуть больше прочих живых созданий. Мы не знаем ни своего начала, ни конца. Практически топчемся на месте, слегка подталкиваемые первобытным инстинктом. А инстинкт этот вовсе не от Бога, и ничего замечательного и сверхъестественного в нем нет. Просто некое свойство, позволившее сохраниться первобытным формам жизни. Это мы сами стараемся приукрасить факт своего существования. Потому и придумали столько прекрасных понятий, представлений и слов. Если бы кто-нибудь из вас сумел подняться километров на двести в небо и оттуда посмотреть на людей в подзорную трубу, он бы увидел скопище крохотных существ, находящихся в постоянном бессмысленном движении, беспомощных существ, разбивающихся на автострадах, погибающих в море и под землей, ни с того ни с сего впадающих в ярость или ошалевающих от радости, а потом опять застывающих в тупом оцепенении. И еще увидел бы, что между жизнью и смертью границы, в общем-то, нет.
Но вас, наверно, это не особенно интересует. И, пожалуй, вы правы. Ведь если абсолютно ничего не знать о луне, она будет казаться и более красивой, и более притягательной, и более таинственной. Честно говоря, мне даже жаль, что я таким уродился: много знаю и почти обо всем уже составил свое мнение. А какая мне от этого корысть? Никакой. Сплошные разочарования.
Мама с отцом оделись, и мама робко постучала в комнату пани Зофьи. Ответа не последовало, только радио — образно говоря — сотрясало окна и стены. Тогда мама отважилась приоткрыть дверь. Пани Зофья лежала на животе, уставившись на стену, где висели бусы из засохшей рябины.
— Зосенька, спишь?
— Нет, — мяукнула пани Зофья. Именно мяукнула; в ее «нет», как во всяком стоне, было множество оттенков: сдерживаемый гнев, раздражение, безысходность, желание порвать связь с окружающим миром, чувство собственного превосходства, презрение к остальному человечеству, печаль сознательного одиночества, просьба закрыть дверь и еще уйма всякого разного — перечислять можно было бы до утра, только зачем?
— Зося, мы идем к очаровательному чудовищу. Пойдешь с нами? — Это «очаровательное чудовище» означало, что мама подлизывается.
— Нет, — так же мяукнула пани Зофья.
— Почему бы тебе разок с нами не пойти, детка?
— Нет.
— Неужели не надоело целыми днями сидеть одной?
— Нет.
Мама постояла еще немного в растерянности, а потом мы отправились на Староместную площадь к Цецилии, нашему кошмарному чудовищу.
Выйдя во двор, я увидел много интересного. Во-первых, машину родителей Буйвола. Она стояла небрежно припаркованная, с открытыми дверцами. Внутри хозяйничала какая-то приблудная собачонка, терзавшая зубами кисти аккуратно сложенного пледа. Инвалид, который так ужасно дергается на ходу, сидел на стульчике, греясь в лучах странно горячего весеннего солнца. Но он только делал вид, что греется, а на самом деле наблюдал за брошенной машиной, время от времени переводя взгляд на пана Юзека, который поминутно осторожно выглядывал из подворотни и снова прятался. А где-то в конце нашей улочки еще раздавался топот ног разъяренного клиента и его устрашающие вопли.
Потом из дома выскочил Буйвол с авоськой в руке. На меня он не обратил никакого внимания и стремглав побежал к гастроному самообслуживания. Глаза у него были безумные, а к щекам прилипли остатки какой-то изысканной жратвы.
Акация около памятника старому педагогу трогательно зашумела, когда мы с ней поравнялись. Мне стало стыдно, что я совсем про нее забыл. Но теперь я вряд ли сумел бы себе объяснить, как можно любить дерево, сколь прекрасным оно бы ни было. Любовь эта ничего мне не дала, да и я-то от силы несколько раз поглядел на акацию в окно, заставляя себя вообразить, что это самое близкое мне существо.
Отец по своему обыкновению шел впереди, очень быстро, и ужасно сутулился; мы с мамой едва за ним поспевали. Конечно, ему и в голову не могло прийти, что вскоре он увидит меня на экране, что, возможно, не прочь будет прихвастнуть перед знакомыми, будто громкая известность нашей фамилии открывает перед ним новые горизонты. Мне же, на самом деле, известность не очень-то и нужна. Гораздо нужнее деньги. В теперешней нашей ситуации.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58