Смотрел вслед строго, засунув руки в карманы халата, и мне показалось, он больше ссутулился и постарел: хрящеватый нос на сухом лице выделялся резче, грубее, точно осколок мосла. Что-то шевельнулось в груди: неужели из-за меня?… Я поклонился. Он торопливо высвободил руку из кармана, махнул и, будто устыдившись этого своего движения, повернулся, зашагал по коридору, скрылся за углом.
В гардеробной было пусто: тетя Катя куда-то вышла. Узенькое зеркало висело в простенке, помутневшее от времени, внизу пятнами сошла краска, будто ее изъела редкая оспа. Я невольно покосился. Да, в фуражке, чистой гимнастерке и брюках я был действительно ничего. Хотя лицо теперь походило, скорее, на неприхотливую мозаичную кладку из прямоугольников и квадратиков: их сваривали, склеивали воедино, поэтому остались шрамы. Будто чуть недоглаженные узенькие ленточки и розовые рубцы, похожие на крученые канатики. Суровее и жестче глядело лицо, и только губы чуточку не вязались с общим выражением – мясистые и красноватые. Припомнилось – врач сказал: "Шрамы и рубцы рассосутся, а губы – лучше будет с девушкой целоваться". Чудак человек!…
– Эва, вещички-то, касатик! Получай.
Тугая на уши, приземистая, с прической "под комсомолку", тетя Катя вынесла из боковой двери шинель, тощий вещмешок. От этих вещей вдруг дохнуло на меня таким знакомым и почему-то неожиданно обрадовавшим меня терпким запахом табака, казармы, солярки, кислым запахом сукна и солдатского пота – я невольно подержал в руках перед собой эти вещи.
Может быть, тетя Катя поняла мою задумчивость – вдруг спросила:
– Откуда сам-то, сынок?
Я усмехнулся:
– Из племени ракетчиков, тетя Катя!
– Чего? Район етак прозывается? – переспросила она, приложив ладонь к правому уху.
– Из Тулы! – крикнул я, нагнувшись к ней.
– Эвон как! Из Тулы, значит, сердешный.
Я открываю массивную застекленную дверь, выхожу по ступенькам в парк, в котором последние дни нередко прогуливался вместе с другими больными. Солнечный свет бьет сквозь ветки деревьев, дробится на трепещущих пыльных листьях тополей – от этого в глазах рябит и режет. От легких порывов свежего ветерка листья срываются, неуклюже, бабочками, плывут, покачиваясь, в воздухе. Спрятавшись в оголенных ветвях, лениво чирикают воробьи. Все наполнено звуками жизни – они волновали, будто впервые слышал шелест листьев и приглушенные гудки автомобилей по ту сторону госпитального забора.
Асфальтированная тропка сейчас выведет меня к деревянной проходной – и оборвутся мои связи с "мигенькой", Михаилом Васильевичем, с палатой, операционной, где висит под потолком бестеневая лампа, напоминающая чем-то спрута… Но оборвутся ли?
В просвете деревьев вдруг открылся клочок синего неба, и на нем будто кто-то трафаретом нечетко оттиснул серебряной краской полудиск месяца, оттиснул только-только: он еще блестит масляной свежестью. И снова, как в тот вечер, когда "мигенькая" стащила меня с подоконника, мне пришли мысли о звездном тяготении. Возможно, я и есть та самая "падучая" звезда, которой суждено было сорваться с головокружительной высоты, пролететь косо, оставить секундный след чиркнувшей спички, сгореть и исчезнуть? Происходят ведь и в том, звездном, мире трагедии. В веселом, на первый взгляд, слаженном хороводе вдруг собьется с такта, вырвется из хоровода какая-нибудь из подружек, а дальше, уже не в состоянии удержаться, падает, обрывая невидимые нити-связи. Рвутся, не выдерживают простые силы гравитации. Равнодушны звезды к судьбе своей подруги – все так же спокойно и холодно поблескивают с высоты. И выходит, человеческое тяготение сильнее: я-то ведь уже летел по той самой короткой, как штрих, косой черте, обгорая в прямом и переносном смысле…
Впрочем, если бы каждому человеку в конце его пути посмотреть в душу, то, пожалуй, можно было бы увидеть те самые рубцы и шрамы жизни, какие она оставляет подобно годовым концентрическим кольцам у деревьев. Мне же она помимо этих невидимых успела оставить еще и видимые – на лице, руках, – словно затем, чтоб не только их чувствовал, но и видел, постоянно, всегда!
Что меня ждет впереди? Какая будет встреча с Надей? У меня в кармане ее три письма… Да, я не захотел ее видеть здесь, в госпитале: явлюсь сам. Так лучше. В расчете произошли перемены – ребята опять приходили, но уже без Долгова. Почему к радости примешивается грусть? Неужели из-за того, что уже не увижу сержанта? Его нет в расчете: поехал в институт, в свой горный, донецкий… Но обещал писать, не терять связи. Приглашал всех в гости, а то и на работу после службы. Или… вот уж не знал, не ведал, что станет вдруг жаль и Рубцова, этого "деэмбе"! Не поедет он к своим куркулям – тете и дяде. Устраивают его здесь, в городе. Говорят, выглядел как медный пятиалтынный, когда оделся в гражданское. Костюм новый, рубашка с галстуком… Оказывается, офицеры собрали деньги, и купили все двум детдомовцам – Рубцову и еще солдату из другой батареи.
Уфимушкин уже кандидат наук, при академии защищался. Интересно, все так же пользуется тесемками, приматывает очки к ушам?…
Вместо Долгова новый сержант. Какой он? Достойный преемник? "Ростом пониже нашего "медведя", но ничего…"
Все течет, все изменяется. Всему есть начало и конец. Выходит, так надо в жизни. Так должно быть. В этом не то же проявление вечного закона движения?
Только тут догадываюсь, что стою на дорожке, будто наткнувшись на что-то невидимое. Мне хочется закурить. Очень хочется! Чтоб приглушить подкатившееся волнение, чтоб перевести дыхание, шарю по карманам. В шинели пальцы натыкаются на что-то продолговатое, шершавое и в то же время упруго-твердое. Выдергиваю руку. На ней – сигара, та самая, гаванская, подаренная Владькой… Как она тут оказалась? С улыбкой рассматриваю ее. Она помялась кое-где, размочалилась, золотая этикетка, словно перстень, все еще стягивала ее посередине, хотя золото и нерусские буквы сильно вытерлись. "Одержишь викторию…" Решительно откусив суженный конец, сплюнул острую горечь табака в траву под тополем, зажег спичку.
И курил, курил с удовольствием. Дым, крепкий, густой, проникал во все уголки моих легких – это ощущение было чисто физическим, – и оттуда дурманящая немота растекалась по жилам.
Кажется, я улыбался тихо, чему-то далекому, что было, но что уже не вернется никогда.
1962-1964
Москва
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
В гардеробной было пусто: тетя Катя куда-то вышла. Узенькое зеркало висело в простенке, помутневшее от времени, внизу пятнами сошла краска, будто ее изъела редкая оспа. Я невольно покосился. Да, в фуражке, чистой гимнастерке и брюках я был действительно ничего. Хотя лицо теперь походило, скорее, на неприхотливую мозаичную кладку из прямоугольников и квадратиков: их сваривали, склеивали воедино, поэтому остались шрамы. Будто чуть недоглаженные узенькие ленточки и розовые рубцы, похожие на крученые канатики. Суровее и жестче глядело лицо, и только губы чуточку не вязались с общим выражением – мясистые и красноватые. Припомнилось – врач сказал: "Шрамы и рубцы рассосутся, а губы – лучше будет с девушкой целоваться". Чудак человек!…
– Эва, вещички-то, касатик! Получай.
Тугая на уши, приземистая, с прической "под комсомолку", тетя Катя вынесла из боковой двери шинель, тощий вещмешок. От этих вещей вдруг дохнуло на меня таким знакомым и почему-то неожиданно обрадовавшим меня терпким запахом табака, казармы, солярки, кислым запахом сукна и солдатского пота – я невольно подержал в руках перед собой эти вещи.
Может быть, тетя Катя поняла мою задумчивость – вдруг спросила:
– Откуда сам-то, сынок?
Я усмехнулся:
– Из племени ракетчиков, тетя Катя!
– Чего? Район етак прозывается? – переспросила она, приложив ладонь к правому уху.
– Из Тулы! – крикнул я, нагнувшись к ней.
– Эвон как! Из Тулы, значит, сердешный.
Я открываю массивную застекленную дверь, выхожу по ступенькам в парк, в котором последние дни нередко прогуливался вместе с другими больными. Солнечный свет бьет сквозь ветки деревьев, дробится на трепещущих пыльных листьях тополей – от этого в глазах рябит и режет. От легких порывов свежего ветерка листья срываются, неуклюже, бабочками, плывут, покачиваясь, в воздухе. Спрятавшись в оголенных ветвях, лениво чирикают воробьи. Все наполнено звуками жизни – они волновали, будто впервые слышал шелест листьев и приглушенные гудки автомобилей по ту сторону госпитального забора.
Асфальтированная тропка сейчас выведет меня к деревянной проходной – и оборвутся мои связи с "мигенькой", Михаилом Васильевичем, с палатой, операционной, где висит под потолком бестеневая лампа, напоминающая чем-то спрута… Но оборвутся ли?
В просвете деревьев вдруг открылся клочок синего неба, и на нем будто кто-то трафаретом нечетко оттиснул серебряной краской полудиск месяца, оттиснул только-только: он еще блестит масляной свежестью. И снова, как в тот вечер, когда "мигенькая" стащила меня с подоконника, мне пришли мысли о звездном тяготении. Возможно, я и есть та самая "падучая" звезда, которой суждено было сорваться с головокружительной высоты, пролететь косо, оставить секундный след чиркнувшей спички, сгореть и исчезнуть? Происходят ведь и в том, звездном, мире трагедии. В веселом, на первый взгляд, слаженном хороводе вдруг собьется с такта, вырвется из хоровода какая-нибудь из подружек, а дальше, уже не в состоянии удержаться, падает, обрывая невидимые нити-связи. Рвутся, не выдерживают простые силы гравитации. Равнодушны звезды к судьбе своей подруги – все так же спокойно и холодно поблескивают с высоты. И выходит, человеческое тяготение сильнее: я-то ведь уже летел по той самой короткой, как штрих, косой черте, обгорая в прямом и переносном смысле…
Впрочем, если бы каждому человеку в конце его пути посмотреть в душу, то, пожалуй, можно было бы увидеть те самые рубцы и шрамы жизни, какие она оставляет подобно годовым концентрическим кольцам у деревьев. Мне же она помимо этих невидимых успела оставить еще и видимые – на лице, руках, – словно затем, чтоб не только их чувствовал, но и видел, постоянно, всегда!
Что меня ждет впереди? Какая будет встреча с Надей? У меня в кармане ее три письма… Да, я не захотел ее видеть здесь, в госпитале: явлюсь сам. Так лучше. В расчете произошли перемены – ребята опять приходили, но уже без Долгова. Почему к радости примешивается грусть? Неужели из-за того, что уже не увижу сержанта? Его нет в расчете: поехал в институт, в свой горный, донецкий… Но обещал писать, не терять связи. Приглашал всех в гости, а то и на работу после службы. Или… вот уж не знал, не ведал, что станет вдруг жаль и Рубцова, этого "деэмбе"! Не поедет он к своим куркулям – тете и дяде. Устраивают его здесь, в городе. Говорят, выглядел как медный пятиалтынный, когда оделся в гражданское. Костюм новый, рубашка с галстуком… Оказывается, офицеры собрали деньги, и купили все двум детдомовцам – Рубцову и еще солдату из другой батареи.
Уфимушкин уже кандидат наук, при академии защищался. Интересно, все так же пользуется тесемками, приматывает очки к ушам?…
Вместо Долгова новый сержант. Какой он? Достойный преемник? "Ростом пониже нашего "медведя", но ничего…"
Все течет, все изменяется. Всему есть начало и конец. Выходит, так надо в жизни. Так должно быть. В этом не то же проявление вечного закона движения?
Только тут догадываюсь, что стою на дорожке, будто наткнувшись на что-то невидимое. Мне хочется закурить. Очень хочется! Чтоб приглушить подкатившееся волнение, чтоб перевести дыхание, шарю по карманам. В шинели пальцы натыкаются на что-то продолговатое, шершавое и в то же время упруго-твердое. Выдергиваю руку. На ней – сигара, та самая, гаванская, подаренная Владькой… Как она тут оказалась? С улыбкой рассматриваю ее. Она помялась кое-где, размочалилась, золотая этикетка, словно перстень, все еще стягивала ее посередине, хотя золото и нерусские буквы сильно вытерлись. "Одержишь викторию…" Решительно откусив суженный конец, сплюнул острую горечь табака в траву под тополем, зажег спичку.
И курил, курил с удовольствием. Дым, крепкий, густой, проникал во все уголки моих легких – это ощущение было чисто физическим, – и оттуда дурманящая немота растекалась по жилам.
Кажется, я улыбался тихо, чему-то далекому, что было, но что уже не вернется никогда.
1962-1964
Москва
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55