Дина из клуба, совсем старая старуха Христофоровна с внуком, доктор наук один, Аносов с женой и художник Якушев. Женатый, но жена его в этой компании никогда не бывала. И ещё Николай. Он мне совершенно тогда не нравился. Говорили, работает на каком-то заводе, пишет стихи и пьесу про Леонардо да Винчи. На меня там все обратили внимание. Я складненькая. Но мне это было ни к чему. Только два человека на меня внимания не обратили: этот Якушев и Николай. У Николая девушка была, красивая, но ему не пара. Почему не пара – сказать не могу, но не пара. Ладно, его дело.
А тут мне Якушев говорит:
– Я ваш портрет хочу написать. На пленэре.
– Где?
– На открытом воздухе.
А девушка Николая говорит:
– Вы же хотели меня написать?
– Я передумал.
Так и сказал. Я заметила – он всем всё говорил. Прямо в лоб скажет, и возражать ему не возражали.
Но девушка обиделась, конечно.
Поехали вскоре за город. Там были садовые участки у Христофоровых, у Валерии Гавриловны. Народу собралось много. И с других садовых участков подошли. Как ни странно, пили мало. Спорили, песни пели, и ни одной матерной.
А тут я возьми да и спроси Якушева:
– Дядя Костя, а зачем оно нужно, искусство?
Они все – искусство, искусство – слушать надоело. А он отвечает:
– Никакого искусства не нужно. Полёт нужен. Был бы полёт, а искусство само объявится.
Все стали к нам оборачиваться.
– Опять дядя Костя за парадоксы взялся…
– Дядя Костя, а что такое парадоксы? – спрашиваю я.
– Это когда от привычного отрываются.
– От земли?
– Если к земле привыкла – от земли, если в облаках витаешь – от облаков. Каждому времени свои песни.
– А теперь какие нужны?
– Этого не запланируешь.
– Ну почему же?.. – говорит один с соседнего участка, маленький такой, вёрткий.
– С вами спорить не стану, – говорит Якушев. – Одолейте сначала моего меньшого брата. Ну, сестрёнка, пошли твой портрет писать.
Маленький и вёрткий был умный и понял, что его бесом нечистым обозвали, а остальные про работника Балду читали давно и уже позабыли.
– Николай, Якушев велел мне с тобой сразиться.
– Некогда, – отвечает Николай. – Я больше по бабам.
А его девушка берёт под руку.
– Идём, Николай, идём.
– А куда? – спрашивает Николай. – Куда идти? Я уже дошёл.
– Жить надо, – говорит этот вёрткий с соседнего участка. – Ничего, кроме этого, нам не дано.
– Слушай, друг, – говорит Илларион. – Откуда ты взялся?
– С соседнего участка.
И тут я поняла, что не всё гладко в этой компании.
– Как бы хорошо можно было жить, если бы не было таких, как ваш брат, – сказал вёрткому Илларион.
– Наш брат то же самое думает о вашем брате, – говорит с соседнего участка.
– Ну нет, – говорит Илларион. – Вам без нас не прожить. Вы и есть только потому, что есть мы. Это из-за вас Николай не знает, куда с девушкой идти, а он с ней в загс собирался.
– Лечиться надо, – говорит этот вёрткий с соседнего участка, – если не знаете, куда идти.
Все засмеялись.
А этот, с другого участка, пошёл прочь и с ним ещё несколько человек.
А я посмотрела на Николая и вдруг почувствовала, что хочу кого-то убить.
…Когда этот подонок сострил, все засмеялись, а я вдруг потерял чувство юмора. Никто не понял, что это обидно, а я вдруг потерял чувство юмора.
Вдруг какая-то иголка вошла прямо в горло и обломилась. Это всё очень быстро произошло. Может быть, потому, что женщина, которую я тогда считал невестой, стояла рядом.
Все наши пошли к Христофоровым копать ихний огород, а она стояла рядом. Я покосился на неё и увидел её как-то смутно. Она ничего не заметила. Занималась своим основным делом. Причёсывалась. У неё были хорошие волосы. И никто не заметил этой иголки, воткнувшейся мне в горло.
Просто я вдруг обнаружил, что ко мне не так хорошо относятся, как мне представлялось. Может быть, они тоже этого не осознавали, но засмеялись дружно и облегчённо и пошли копать огород.
И тут я сорвался с места и помчался догонять тех, с соседнего участка, и этого маленького и быстрого.
Я мчался что есть духу, сердце у меня колотилось, в ушах стоял гул, и мне казалось, что я не один мчусь что есть духу, что ещё некто летит со мной что есть духу. Это летело моё собственное эхо.
Я догнал их, когда они переходили через вскопанные борозды под цветущими яблонями, и был вечер.
Я догнал этого, с чужого участка, и рванул его за рукав. Тот сразу остановился и улыбнулся добродушно. Он очень хорошо выглядел.
– Отойдём, – сказал я.
– Ну чего ты, чего ты, – добродушно сказал он.
Остальные остановились вдалеке. Вероятно, они видели, как я его тронул за рукав.
– Ты что сказал? – спросил я.
– А что? –тот заулыбался.
У него была толстая шея.
– Что ты сказал о лечении?
– О каком лечении?
Он уже забыл.
– Признаёшься, что неудачно сострил?
– А-а… Конечно, – сказал он.
И продолжал улыбаться:
И всё.
Но почему такая лютая тоскливая ярость охватила меня? Лучше бы уж не признавался.
Я довольно часто спорил насчёт того, как зарождается искусство в душе того, кто хочет отправиться в полёт, и, не скрывая, рассказывал, как у меня в дизентерийном бараке возникли строчки, из-за которых вся моя жизнь пошла наперекосяк. И сам смеялся, и все смеялись насчёт того, в каких обстоятельствах иногда может возникнуть стишок, и вспоминали подобные обстоятельства, когда лучшие идеи приходили во время туалетного чтения и прочее, в таком же роде. И никто не обижал меня, и я не обижался. А тут ещё начал выступать Сапожников со своей третьей сигнальной системой, и по телевизору стали высказываться учёные о способах запустить в ход механизмы творчества, и все сходились на том, что начальный его момент может быть совершенно контрастен к тем обстоятельствам, в которых он возник, и все признавали, что этот момент освобождения и взлёта может быть чрезвычайно болезненным. Но никто не предлагал от него лечиться.
А этот мне предложил лечиться и пошёл на свой участок. Остальные не поняли и засмеялись. А почему они должны были понять – что для меня его шутка? Они ведь не знали, что я уже на пределе! Могли бы и знать.
Мне вдруг показалось, что и их жмёт, что я ниоткуда и потому как бы не имею морального права писать об эпохе Возрождения. Писал бы о них – они бы не смущались. Нет, нет, только не это. Только не поддаваться этой мысли.
Я схватил его за горло, и пальцы сами стиснули его кадык. Он не сопротивлялся, и стало противно сжимать его мягкую сильную шею. Ведь не задушить же я его собирался? То есть, может быть, именно собирался, но как-то не до смерти, хотя и такое мелькнуло. Я бы, может быть, и задушил его, если бы для этого не нужно было стискивать его шею, а иначе он бы не помер от удушья. Он потому и не сопротивлялся и улыбался, потому что понимал, что я его, конечно, не задушу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
А тут мне Якушев говорит:
– Я ваш портрет хочу написать. На пленэре.
– Где?
– На открытом воздухе.
А девушка Николая говорит:
– Вы же хотели меня написать?
– Я передумал.
Так и сказал. Я заметила – он всем всё говорил. Прямо в лоб скажет, и возражать ему не возражали.
Но девушка обиделась, конечно.
Поехали вскоре за город. Там были садовые участки у Христофоровых, у Валерии Гавриловны. Народу собралось много. И с других садовых участков подошли. Как ни странно, пили мало. Спорили, песни пели, и ни одной матерной.
А тут я возьми да и спроси Якушева:
– Дядя Костя, а зачем оно нужно, искусство?
Они все – искусство, искусство – слушать надоело. А он отвечает:
– Никакого искусства не нужно. Полёт нужен. Был бы полёт, а искусство само объявится.
Все стали к нам оборачиваться.
– Опять дядя Костя за парадоксы взялся…
– Дядя Костя, а что такое парадоксы? – спрашиваю я.
– Это когда от привычного отрываются.
– От земли?
– Если к земле привыкла – от земли, если в облаках витаешь – от облаков. Каждому времени свои песни.
– А теперь какие нужны?
– Этого не запланируешь.
– Ну почему же?.. – говорит один с соседнего участка, маленький такой, вёрткий.
– С вами спорить не стану, – говорит Якушев. – Одолейте сначала моего меньшого брата. Ну, сестрёнка, пошли твой портрет писать.
Маленький и вёрткий был умный и понял, что его бесом нечистым обозвали, а остальные про работника Балду читали давно и уже позабыли.
– Николай, Якушев велел мне с тобой сразиться.
– Некогда, – отвечает Николай. – Я больше по бабам.
А его девушка берёт под руку.
– Идём, Николай, идём.
– А куда? – спрашивает Николай. – Куда идти? Я уже дошёл.
– Жить надо, – говорит этот вёрткий с соседнего участка. – Ничего, кроме этого, нам не дано.
– Слушай, друг, – говорит Илларион. – Откуда ты взялся?
– С соседнего участка.
И тут я поняла, что не всё гладко в этой компании.
– Как бы хорошо можно было жить, если бы не было таких, как ваш брат, – сказал вёрткому Илларион.
– Наш брат то же самое думает о вашем брате, – говорит с соседнего участка.
– Ну нет, – говорит Илларион. – Вам без нас не прожить. Вы и есть только потому, что есть мы. Это из-за вас Николай не знает, куда с девушкой идти, а он с ней в загс собирался.
– Лечиться надо, – говорит этот вёрткий с соседнего участка, – если не знаете, куда идти.
Все засмеялись.
А этот, с другого участка, пошёл прочь и с ним ещё несколько человек.
А я посмотрела на Николая и вдруг почувствовала, что хочу кого-то убить.
…Когда этот подонок сострил, все засмеялись, а я вдруг потерял чувство юмора. Никто не понял, что это обидно, а я вдруг потерял чувство юмора.
Вдруг какая-то иголка вошла прямо в горло и обломилась. Это всё очень быстро произошло. Может быть, потому, что женщина, которую я тогда считал невестой, стояла рядом.
Все наши пошли к Христофоровым копать ихний огород, а она стояла рядом. Я покосился на неё и увидел её как-то смутно. Она ничего не заметила. Занималась своим основным делом. Причёсывалась. У неё были хорошие волосы. И никто не заметил этой иголки, воткнувшейся мне в горло.
Просто я вдруг обнаружил, что ко мне не так хорошо относятся, как мне представлялось. Может быть, они тоже этого не осознавали, но засмеялись дружно и облегчённо и пошли копать огород.
И тут я сорвался с места и помчался догонять тех, с соседнего участка, и этого маленького и быстрого.
Я мчался что есть духу, сердце у меня колотилось, в ушах стоял гул, и мне казалось, что я не один мчусь что есть духу, что ещё некто летит со мной что есть духу. Это летело моё собственное эхо.
Я догнал их, когда они переходили через вскопанные борозды под цветущими яблонями, и был вечер.
Я догнал этого, с чужого участка, и рванул его за рукав. Тот сразу остановился и улыбнулся добродушно. Он очень хорошо выглядел.
– Отойдём, – сказал я.
– Ну чего ты, чего ты, – добродушно сказал он.
Остальные остановились вдалеке. Вероятно, они видели, как я его тронул за рукав.
– Ты что сказал? – спросил я.
– А что? –тот заулыбался.
У него была толстая шея.
– Что ты сказал о лечении?
– О каком лечении?
Он уже забыл.
– Признаёшься, что неудачно сострил?
– А-а… Конечно, – сказал он.
И продолжал улыбаться:
И всё.
Но почему такая лютая тоскливая ярость охватила меня? Лучше бы уж не признавался.
Я довольно часто спорил насчёт того, как зарождается искусство в душе того, кто хочет отправиться в полёт, и, не скрывая, рассказывал, как у меня в дизентерийном бараке возникли строчки, из-за которых вся моя жизнь пошла наперекосяк. И сам смеялся, и все смеялись насчёт того, в каких обстоятельствах иногда может возникнуть стишок, и вспоминали подобные обстоятельства, когда лучшие идеи приходили во время туалетного чтения и прочее, в таком же роде. И никто не обижал меня, и я не обижался. А тут ещё начал выступать Сапожников со своей третьей сигнальной системой, и по телевизору стали высказываться учёные о способах запустить в ход механизмы творчества, и все сходились на том, что начальный его момент может быть совершенно контрастен к тем обстоятельствам, в которых он возник, и все признавали, что этот момент освобождения и взлёта может быть чрезвычайно болезненным. Но никто не предлагал от него лечиться.
А этот мне предложил лечиться и пошёл на свой участок. Остальные не поняли и засмеялись. А почему они должны были понять – что для меня его шутка? Они ведь не знали, что я уже на пределе! Могли бы и знать.
Мне вдруг показалось, что и их жмёт, что я ниоткуда и потому как бы не имею морального права писать об эпохе Возрождения. Писал бы о них – они бы не смущались. Нет, нет, только не это. Только не поддаваться этой мысли.
Я схватил его за горло, и пальцы сами стиснули его кадык. Он не сопротивлялся, и стало противно сжимать его мягкую сильную шею. Ведь не задушить же я его собирался? То есть, может быть, именно собирался, но как-то не до смерти, хотя и такое мелькнуло. Я бы, может быть, и задушил его, если бы для этого не нужно было стискивать его шею, а иначе он бы не помер от удушья. Он потому и не сопротивлялся и улыбался, потому что понимал, что я его, конечно, не задушу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30