особая сиделка стерегла его день и ночь, чтобы он не покончил с собой.
Огонь в его глазах погас, взгляд стал тусклым, как у слепца.
Понятное дело... Когда русскому патриоту средь бела дня внезапно
объявляют, что он еврей, жизнь кончена. Да и зачем, собственно, жить?
В больнице его однажды навестил отчим:
- Брось, не переживай... Очень ты впечатлительный. Что так убиваться?
Ну еврей, и еврей, мало ли что бывает... У нас на работе жена одному
мужику двойню родила, двух негритят. Люди иной раз калеками рождаются, без
ног, без рук... И ничего, живут. Еврею, конечно, похуже, но что делать...
Жизнь - штука сложная. Терпи, коли не повезло. Христос терпел и нам велел.
А ведь он тоже сперва евреем был.
- Как евреем? - воззрился на него пасынок.
- Очень просто. Ты не знал?
- Мне никто не говорил.
- Скрывали, видно. Да это все знают: самый что ни на есть еврей!
Буров подавленно молчал. Это было похоже на контузию. Слишком много в
последнее время свалилось на него сокрушительных новостей, его хрупкая
душа ныла от потрясений.
То, что случилось потом, трудно представить даже в кошмарном сне.
После выписки Буров сделал себе обрезание. Он определился в хасиды, в
самую непреклонную ветвь.
Буров усердно изучал тору - святое пятикнижие Моисея, в синагоге не
было более набожного, более рьяного верующего, чем он, никто так не чтил и
не соблюдал субботу. Глаза его снова горели, излучая свет. То был огонь
сокровенного знания, данного лишь ему - ему одному, жар подлинной истины,
открывшейся посвященному.
Теперь Буров знал, что он принадлежит к избранному народу - Бог
избрал этот народ для себя: "Вы будете Моим уделом из всех народов" (Исход
1, 9).
Гордыня избранности горела в его глазах, презрительная усмешка играла
на его лице, когда он видел нечестивых гоев. Он испытывал свое
превосходство над ними, "ибо часть Господа народ его" (Второзаконие 32).
Встречая прежних друзей, бывших соратников, Буров высоко нес голову,
твердо зная свое право вознестись над ними, ибо сказал Господь: "Этот
народ Я образовал для Себя, он будет возвещать славу Мою" (Исайя 43).
Буров свысока смотрел на снующее вокруг население, высокомерие и
гордыня печатью лежали на его лице: кто они, эти дикари, кто они в
сравнении с тысячелетиями за его спиной?
Никакие насмешки, никакие проклятия и плевки не могли остудить жар
его глаз, он всегда помнил, кто покровительствует ему: "Любовью вечною Я
возлюбил тебя и потому простер к тебе благоволение" (Иеремия 31).
Знавшие его прежде дивились разительной перемене. Но где было им, не
знающим торы слепым недоумкам, где было им услышать и понять сокровенный
голос, обращенный к нему свыше: "И обручу тебя Мне навек, и обручу тебя
Мне в правде и суде, в благости и милосердии, и обручу тебя Мне в
верности, и ты познаешь Господа" (Осия 2).
Буров уехал в Израиль, где вступил в непримиримую боевую организацию,
которая с оружием в руках осваивала оккупированные территории. Такая уж он
был цельная натура, что ничего не делал вполсилы, частью души. И если уж
отдавался идее, то всем сердцем, в полный накал.
Днем поселенцы пахали землю, ночью охраняли поля и селения от
террористов. Внешне Буров мало чем отличался от прочих колонистов. Как все
он был одет в шорты, в легкую рубашку-сафари, в тяжелые армейские башмаки,
как все носил на темени круглую шапочку-кипу, как все таскал на плече или
за спиной легендарный автомат "Узи". Как у всех кожу его покрывал загар.
Однако среди поселенцев на левом берегу Иордана не было никого, кто был
так предан идее: она неукротимо горела в его глазах, обжигая всякого, кто
думал иначе.
Душа его ликовала: он снова был в общем строю - плечо к плечу, локоть
к локтю.
Спустя год Бурова отыскало письмо. Он получил его утром, но прочитать
не смог и таскал в кармане день, пока работал, не покладая рук, и ночь,
пока патрулировал дороги и перестреливался с арабами. И он вскрыл конверт
лишь на следующее утро.
Это было первое письмо за весь год, Буров читал его медленно и
внимательно. Дочитав до конца, он погрузился в каменное оцепенение и
сидел, уставясь в одну точку. Какая-то всепоглощающая мысль ввергла его в
немоту, оглушила и обездвижила. Как случалось уже, это было похоже на
контузию.
- Обманули, жиды проклятые! - вымолвил он наконец. - Надули! - в
трагической досаде он с силой ударил себя ладонью по лбу. - Сговорились!
Подстроили!
Письмо пришло от отца. Тот писал, что отчим ввел его в заблуждение -
то ли по ошибке, то ли по злому умыслу. В письме отец сообщал, что Буров
не еврей, а наоборот, русский, православный, и никакого отношения к евреям
не имеет.
Первой мыслью Бурова было уйти в партизанский отряд к арабам, но
остыв, он передумал и решил вернуться домой.
Он снова стал русским патриотом, соратники простили и приняли
блудного сына. Он вновь в строю, плечо к плечу, глаза его, как прежде,
горят священным огнем. Буров снова ищет повсюду еврейский заговор, ищет и
находит: собственная судьба тому подтверждением. Да, жизнь, похоже,
наладилась, вернулась на круги своя.
И только одна маленькая ошибка, допущенная сгоряча, оказалась
непоправимой: понятно, что усеченная плоть - потеря невосполнимая.
Конечно, он поступил опрометчиво, утраченного не вернуть, хирургия - она и
есть хирургия, спешка в таком деле неуместна. Тут, как говорится, семь раз
отмерь...
Тайный убыток томил Бурова и угнетал, жег ему сердце. Пустяк,
казалось бы, лоскут кожи, но Буров незначительному дефекту внешности
придавал огромное значение. Не мог он с ним смириться: то был символ.
- Окоротили евреи, - с горькой скорбью сетовал он не раз. - Неужто
навсегда?
Можно понять его отчаяние: в глубине души как истинный патриот он
понимает свою неполноценность. Сейчас он уповает на патриотов-хирургов,
которые, по слухам, творят чудеса.
- Поинтересуйся, может возьмется кто? - обратился ко мне Буров,
прощаясь.
И теперь я обращаюсь ко всем: неужели никто не поможет? Неужели мы не
вернем патриоту утраченную первозданность?
1 2 3