в них явно было слишком много зависти - чувства, к которому он был совершенно нетерпим и которому, конечно, не собирался предаваться.. Он отзывался о них очень сухо, не снисходил до того, чтобы бранить их. Очевидно, его слабостью было то, что он воспринимал критику как выражение той же зависти. И, однако, наступали минуты, когда никакие слова не были в состоянии точно передать его весьма низкое мнение о своих способностях. В такие минуты он искал жену и признавался ей, что он ничтожество, ни на что не годен и без единой мысли в голове. Она возражала: "Чепуха! Тебе прекрасно известно, что все они тебя не стоят", - или что-нибудь в этом роде, но он трагически смотрел на нее и бормотал: "Ты пристрастна!" Только в эти высокие минуты подавленного настроения он жалел, что женился на ней, так как ее слова звучали бы для него намного убедительнее, если бы он в свое время не сделал этого шага.
Он никогда не брался за газеты до вечера - отчасти потому, что у него не было времени, а отчасти потому, что редко находил что-либо в них. И не удивительно, так как, быстро перелистывая страницы, он задерживался, конечно, - и это вполне естественно - только на тех местах, где упоминалось его имя; и если жена спрашивала, читал ли он ту или иную статью, он отвечал: "Нет" - и удивлялся, как ее могли интересовать такие пустяки.
Перед сном он усаживался в кресло и курил. И подчас его посещали причудливые мысли, а подчас нет. Иногда он бросал взгляд на звезды и думал: "Я просто червь! О! Эта удивительная бесконечность! Я должен глубже познать ее... больше писать о ней, о чувстве, что вселенная грандиозна и чудесна, что человек только прах и тлен, только атом, соломинка, ничто!"
И какая-то восторженность охватывала все его существо, и он знал, что если бы он только сумел положить это все на бумагу так, как ему хотелось (а в этот момент он чувствовал себя в силах сделать это), то был бы величайшим писателем, которого когда-либо видел свет, величайшим человеком, даже более великим, чем ему того хотелось, выше мелкой газетной славы, более великим, чем сама бесконечность, ибо разве не был бы он ее творцом! Но внезапно он прерывал свои размышления: "Мне надо быть осторожным... Надо быть осторожным. Если я дам волю своему воображению в такой поздний час, то завтра не смогу связать и двух слов!"
И он пил молоко и отправлялся спать.
КРИТИК
Перевод А. Поливановой
"Эх, собачья жизнь! - часто думал он. - Бросить все это и начать писать самому. Неужели у меня не получится лучше, чем у всех этих писак?" Но он все никак не мог приняться за дело. Когда-то в ранней юности он выпустил книгу, но это было далеко не лучшее, на что он считал себя способным. Да и как могло быть иначе: ему уже и тогда то и дело приходилось отрываться от лакомой косточки собственного вдохновения для разбора и критики чужих произведений!
Если бы его приперли к стенке и спросили напрямик, почему же он все-таки не пишет сам, он затруднился бы ответить, и что бы он ни сказал, это было бы верно только отчасти, потому что хотя он был человек правдивый, но чувство самосохранения не позволяло ему быть искренним до конца. Гораздо легче, например, воображать, что, если бы не постоянные помехи, он мог бы сделать нечто выдающееся в литературе, чем действительно засесть за работу, но он вряд ли бы в этом признался. Верить в собственную одаренность было очень приятно, и не так-то легко было подвергнуть ее грубой проверке на деле. Кроме того, с его стороны было бы бестактно обнаружить свое превосходство и поставить на место всех тех писак, которые, по его мнению, мешали развернуться его творческому дару, присылая ему на отзыв свои книги. Но то все были мелочи, ибо он не был ни тщеславным, ни злым. Главная же причина его нерешительности заключалась в том, что он вовсе не так уж тяготился своей "собачьей жизнью", как он ее называл. Прежде всего он привык к этой жизни, а человеку всегда трудно расставаться с привычками; кроме того, он действительно любил свое дело; и, наконец, всегда приятнее судить самому, чем быть судимым. Критике он придавал очень большое значение - этого нельзя отрицать. С давних пор он выработал собственный кодекс профессиональной этики, которому неизменно следовал; он считал, например, что критик должен быть совершенно беспристрастен и не должен руководствоваться никакими соображениями личного характера. Именно поэтому он часто обходился суровее, чем следовало, с писателями, которые надеялись, как он подозревал, что благодаря знакомству он обойдется с ними не так строго. Он соблюдал это правило так педантично, что если ему иногда случалось под непосредственным впечатлением похвалить какую-то вещь, в дальнейшем он не упускал возможности разругать автора больше, чем он того заслуживал, лишь бы только его не заподозрили в пристрастии или в излишней восторженности, которой он совершенно не выносил. Так он строго охранял независимость своих суждений и в своем доме был полным хозяином, которым руководит только уверенность в собственной правоте. Были, правда, писатели, которых он по тем или иным причинам недолюбливал; одним удавалось поймать его на какой-нибудь мелкой неточности; другие оспаривали его критику; третьи же - что хуже всего - благодарили его за то, что он "так правильно сумел понять их замысел". Такие выходки он считал глупыми и неуместными, а некоторые писатели вызывали в нем отвращение своей внешностью, манерами, образом мыслей или тем, что слишком быстро и незаслуженно добились признания. В таких случаях он, разумеется, считал себя вправе высказываться совершенно откровенно. Ибо он был, как всякий англичанин, ярым сторонником свободы личных вкусов. Но о всякой первой книге начинающего автора он писал с беспристрастностью, на какую мало кто был способен.
Далее, он считал, что каждую вещь надо рассматривать совершенно самостоятельно, независимо от того, что говорилось о предыдущей книге того же автора. Этому правилу он придавал огромное значение и никогда не перечитывал собственных рецензий; поэтому случалось, что книге, вышедшей в 1920 году, он давал высокую оценку, а книгу того же автора, появившуюся в 1921 году, расценивал очень низко, так что кривая его отношения к автору строилась не на основании средней арифметической, а подчинялась только неким законам изменения и лунным фазам, которые так сильно влияют на морские приливы и человеческие деяния.
Всякое однообразие, всякое постоянство вызывали в нем непритворное отвращение. И в искусстве и в критике его влекло новое. "Что угодно, только не скука", - говорил он, и публика с ним полностью соглашалась. Надо, однако, отдать ему справедливость: с мнением публики он мало считался и относился к ней с откровенным недоверием, как и подобает тому, кто исполняет роль судьи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Он никогда не брался за газеты до вечера - отчасти потому, что у него не было времени, а отчасти потому, что редко находил что-либо в них. И не удивительно, так как, быстро перелистывая страницы, он задерживался, конечно, - и это вполне естественно - только на тех местах, где упоминалось его имя; и если жена спрашивала, читал ли он ту или иную статью, он отвечал: "Нет" - и удивлялся, как ее могли интересовать такие пустяки.
Перед сном он усаживался в кресло и курил. И подчас его посещали причудливые мысли, а подчас нет. Иногда он бросал взгляд на звезды и думал: "Я просто червь! О! Эта удивительная бесконечность! Я должен глубже познать ее... больше писать о ней, о чувстве, что вселенная грандиозна и чудесна, что человек только прах и тлен, только атом, соломинка, ничто!"
И какая-то восторженность охватывала все его существо, и он знал, что если бы он только сумел положить это все на бумагу так, как ему хотелось (а в этот момент он чувствовал себя в силах сделать это), то был бы величайшим писателем, которого когда-либо видел свет, величайшим человеком, даже более великим, чем ему того хотелось, выше мелкой газетной славы, более великим, чем сама бесконечность, ибо разве не был бы он ее творцом! Но внезапно он прерывал свои размышления: "Мне надо быть осторожным... Надо быть осторожным. Если я дам волю своему воображению в такой поздний час, то завтра не смогу связать и двух слов!"
И он пил молоко и отправлялся спать.
КРИТИК
Перевод А. Поливановой
"Эх, собачья жизнь! - часто думал он. - Бросить все это и начать писать самому. Неужели у меня не получится лучше, чем у всех этих писак?" Но он все никак не мог приняться за дело. Когда-то в ранней юности он выпустил книгу, но это было далеко не лучшее, на что он считал себя способным. Да и как могло быть иначе: ему уже и тогда то и дело приходилось отрываться от лакомой косточки собственного вдохновения для разбора и критики чужих произведений!
Если бы его приперли к стенке и спросили напрямик, почему же он все-таки не пишет сам, он затруднился бы ответить, и что бы он ни сказал, это было бы верно только отчасти, потому что хотя он был человек правдивый, но чувство самосохранения не позволяло ему быть искренним до конца. Гораздо легче, например, воображать, что, если бы не постоянные помехи, он мог бы сделать нечто выдающееся в литературе, чем действительно засесть за работу, но он вряд ли бы в этом признался. Верить в собственную одаренность было очень приятно, и не так-то легко было подвергнуть ее грубой проверке на деле. Кроме того, с его стороны было бы бестактно обнаружить свое превосходство и поставить на место всех тех писак, которые, по его мнению, мешали развернуться его творческому дару, присылая ему на отзыв свои книги. Но то все были мелочи, ибо он не был ни тщеславным, ни злым. Главная же причина его нерешительности заключалась в том, что он вовсе не так уж тяготился своей "собачьей жизнью", как он ее называл. Прежде всего он привык к этой жизни, а человеку всегда трудно расставаться с привычками; кроме того, он действительно любил свое дело; и, наконец, всегда приятнее судить самому, чем быть судимым. Критике он придавал очень большое значение - этого нельзя отрицать. С давних пор он выработал собственный кодекс профессиональной этики, которому неизменно следовал; он считал, например, что критик должен быть совершенно беспристрастен и не должен руководствоваться никакими соображениями личного характера. Именно поэтому он часто обходился суровее, чем следовало, с писателями, которые надеялись, как он подозревал, что благодаря знакомству он обойдется с ними не так строго. Он соблюдал это правило так педантично, что если ему иногда случалось под непосредственным впечатлением похвалить какую-то вещь, в дальнейшем он не упускал возможности разругать автора больше, чем он того заслуживал, лишь бы только его не заподозрили в пристрастии или в излишней восторженности, которой он совершенно не выносил. Так он строго охранял независимость своих суждений и в своем доме был полным хозяином, которым руководит только уверенность в собственной правоте. Были, правда, писатели, которых он по тем или иным причинам недолюбливал; одним удавалось поймать его на какой-нибудь мелкой неточности; другие оспаривали его критику; третьи же - что хуже всего - благодарили его за то, что он "так правильно сумел понять их замысел". Такие выходки он считал глупыми и неуместными, а некоторые писатели вызывали в нем отвращение своей внешностью, манерами, образом мыслей или тем, что слишком быстро и незаслуженно добились признания. В таких случаях он, разумеется, считал себя вправе высказываться совершенно откровенно. Ибо он был, как всякий англичанин, ярым сторонником свободы личных вкусов. Но о всякой первой книге начинающего автора он писал с беспристрастностью, на какую мало кто был способен.
Далее, он считал, что каждую вещь надо рассматривать совершенно самостоятельно, независимо от того, что говорилось о предыдущей книге того же автора. Этому правилу он придавал огромное значение и никогда не перечитывал собственных рецензий; поэтому случалось, что книге, вышедшей в 1920 году, он давал высокую оценку, а книгу того же автора, появившуюся в 1921 году, расценивал очень низко, так что кривая его отношения к автору строилась не на основании средней арифметической, а подчинялась только неким законам изменения и лунным фазам, которые так сильно влияют на морские приливы и человеческие деяния.
Всякое однообразие, всякое постоянство вызывали в нем непритворное отвращение. И в искусстве и в критике его влекло новое. "Что угодно, только не скука", - говорил он, и публика с ним полностью соглашалась. Надо, однако, отдать ему справедливость: с мнением публики он мало считался и относился к ней с откровенным недоверием, как и подобает тому, кто исполняет роль судьи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19