«глубокое» знание народа, любят в обиходе пустить в ход крепкое словцо, нарочитую грубость. Но с таким видом, что, дескать, я-то сам человек культурный, слушаю Баха, Бетховена, знаю Рафаэля, а вот вы другое, вы примитивны, вот я для вас и делаю примитивное искусство, снисходительно опускаюсь до вашего уровня, чтобы вы меня лучше поняли. Это касается, к сожалению, не только некоторых художников, но и писателей, поэтов, музыкантов, создающих для народа массовые песни вроде: «Мишка, Мишка, где твоя улыбка…»
Если же говорить о внешних признак некоторых «соцреалистических» картин, то ноги у женщин напоминают неотесанные сваи, а слоновья сила, комплекция, вероятно, символизирует крепость физической организации. Непонятно, откуда только берут свои прототипы подобные художники? Для мужского типажа у таких живописцев – набор красных рож, неказистость и примитивная недалекость облика, сочетаемая с грубой физической силой. Позже эта тенденция обрела статус новаторского «мужественного стиля».
Если уж говорить о народности, то вернемся вновь к Пушкину. Вот уж кто никогда не заявлял о том, что он «сам – народ», но был по-настоящему, в полном и высоком смысле слова народен, любил все, что дорого народу, любил все созданное им – его песни, былины, предания, постигал дух народа, историческую жизнь его. Пушкин любил природу русскую до страсти, любил деревню русскую, любил русские национальные характеры, любил народ свой таким, каким он был, со всеми его положительными и отрицательными свойствами, любил в его непосредственной данности и реальности жизни. И нигде, никогда не почувствуете вы у Пушкина снисходительно-покровительственного тона или умильно-идеализированной сусальности в отношении к простому мужику. То же можно сказать о Сурикове, Мусоргском и о других гениальных сынах великого народа русского, Православного!
…Хрупкий блондин, выглядевший гораздо моложе своих лет, с лицом мечтателя, с прямым взглядом, исполненным внутренней силы, сказал мне:
– Искусство – удел избранных. Художник работает для себя… Его поймут лишь единицы, а большинству вообще не нужно искусство. Так называемый народ жаждет хлеба и зрелищ. Это быдло – советское быдло!
– Так зачем же тогда искусство? – спросил я.
– А кто знает, зачем мы живем, почему растет трава, зачем мы любим женщин? Я не знаю, почему, – он задумчиво, меланхолически глядел мимо меня, – нас волнует полет облаков, согнутое осенним ветром дерево… Я могу часами смотреть на его скрюченные ветви и думать, на что они похожи. Как чувствовали гармонию мира старые мастера! Я долго рассматривал Рембрандта, откуда у него такой изумительный желто-золотистый цвет, как расплавленный янтарь, и потом понял – это лессировки. Рембрандт – это лессировка.
– Значит, ты совершенно исключаешь страстное служение художника какой-то духовной, точнее религиозной идее? Разве искусство не средство выражения этой идеи?
– Какие идеи? – Он удивленно пожал плечами. – Суриков написал «Боярыню Морозову», увидев ворону на снегу, а «Стрельцов» – увидев отблеск свечи на белой рубахе.
– Но позволь, – прервал я его, – по-моему, это был лишь толчок, помогший Сурикову воплотить давно живущий в его душе мир образов! Дело именно в них, а не в вороне на снегу, которую могли видеть многие художники, не написавшие, однако, «Боярыню Морозову».
– Допустим, – согласился он, – но вот какая была «духовная идея» (я повторяю твои слова) у Врубеля, которого я люблю еще более, чем ты, когда он писал «Раковину»? А твой любимый Рерих говорил: «Умейте прочитать душу камня…» Что это значит?
– Но ведь цело не в раковине, – возразил я, – она у Врубеля лишь повод для выражения собственного мира волшебных грез и фантастических образов мечты, ассоциируемых с перламутровыми переливами этого морского чуда. Твои примеры далеко не исчерпывают всех идей творчества
Врубеля и Рериха. Но и в этих вещах проявилось умение русских художников одухотворить неживую природу, наполнить и преобразить ее собственным, глубоко интимным переживанием. Еще Нестеров говорил…
– Ну вот, ты все русские, русские, как будто в этом дело, – перебил он меня. – Вермеер, Ван Дейк, Моне, Дега, Хокусаи, Утамаро – все они служат одному: красоте. И в этом их общность. Ты согласен?
– Нет. – Я волновался, мне хотелось быть понятым. – Дело в том, что я всех художников, независимо от величины, делю на «Изобразителей» и «выразителей». Выразители не пассивно отражают мир (хоть «изобразители» могут достичь в этом отражении высочайшего мастерства и гармонии), а несут в себе некий прометеев огонь, преображают мир высотой своих духовных идеалов, борением духа. Веласкес, Репин, Франс Хальс, малые голландцы, Клод Моне – гениальные «изобразители». А. Рублева, Врубеля, Эль Греко, Рериха я считаю выразителями глубочайших переживаний человеческого духа, раскрытого индивидуально, в конкретных формах объективно существующего мира. Одни творят характеры и типажи, а другие – философские мыслеобразы, выражающие нравственные, социальные и эстетические категории. Здесь формы внешнего мира служат для выражения мира внутреннего. Дух, по-моему, всегда национален, как национально понятие о красоте. История доказала что чем более национален художник, тем он и более интернационален в высшем смысле этого слова. Разве не свое понимание красоты и гармонии мира у Эль Греко, Хокусаи, Рубенса, Врубеля? Интернационального искусства не существует, есть только национальное искусство.
Он внимательно слушал меня, но не соглашался… Однажды я поздно вечером, по обыкновению, сидел в академической библиотеке за монографией Эль Греко и рассматривал (в который раз!) бесподобные по своей конструктивной ясности и одухотворенности головы из «Похорон графа Оргаса». Ко мне подошел представитель «мансардной» оппозиции, которого я уже несколько раз видел в Академии ожесточенно жестикулирующим в окружении студентов. Глаза его фанатически горели, он был подчеркнуто не брит, в неряшливом свитере и брюках, по которым сразу было видно, что он занимается живописью. Он всегда смотрел только иностранные журналы, изучал Пикассо, Сезанна, Брака, реже – Матисса. Я слышал, что он был исключен со второго курса Академии и сейчас работает оформителем в каком-то театре. Увидев Эль Греко, он сказал:
– Что ты каждый вечер со всяким старьем сидишь? Ведь даже в нашем болоте в последнее время стали давать настоящую литературу, о которой раньше нечего было и мечтать. В ХХ веке должно быть новое искусство, понимаешь – новое! Старые формы отжили навсегда! Как этого в вашей богадельне не понимают! Как можно в век атома, кибернетики, кино, радио и авиации работать так, будто живешь в XIX веке?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227
Если же говорить о внешних признак некоторых «соцреалистических» картин, то ноги у женщин напоминают неотесанные сваи, а слоновья сила, комплекция, вероятно, символизирует крепость физической организации. Непонятно, откуда только берут свои прототипы подобные художники? Для мужского типажа у таких живописцев – набор красных рож, неказистость и примитивная недалекость облика, сочетаемая с грубой физической силой. Позже эта тенденция обрела статус новаторского «мужественного стиля».
Если уж говорить о народности, то вернемся вновь к Пушкину. Вот уж кто никогда не заявлял о том, что он «сам – народ», но был по-настоящему, в полном и высоком смысле слова народен, любил все, что дорого народу, любил все созданное им – его песни, былины, предания, постигал дух народа, историческую жизнь его. Пушкин любил природу русскую до страсти, любил деревню русскую, любил русские национальные характеры, любил народ свой таким, каким он был, со всеми его положительными и отрицательными свойствами, любил в его непосредственной данности и реальности жизни. И нигде, никогда не почувствуете вы у Пушкина снисходительно-покровительственного тона или умильно-идеализированной сусальности в отношении к простому мужику. То же можно сказать о Сурикове, Мусоргском и о других гениальных сынах великого народа русского, Православного!
…Хрупкий блондин, выглядевший гораздо моложе своих лет, с лицом мечтателя, с прямым взглядом, исполненным внутренней силы, сказал мне:
– Искусство – удел избранных. Художник работает для себя… Его поймут лишь единицы, а большинству вообще не нужно искусство. Так называемый народ жаждет хлеба и зрелищ. Это быдло – советское быдло!
– Так зачем же тогда искусство? – спросил я.
– А кто знает, зачем мы живем, почему растет трава, зачем мы любим женщин? Я не знаю, почему, – он задумчиво, меланхолически глядел мимо меня, – нас волнует полет облаков, согнутое осенним ветром дерево… Я могу часами смотреть на его скрюченные ветви и думать, на что они похожи. Как чувствовали гармонию мира старые мастера! Я долго рассматривал Рембрандта, откуда у него такой изумительный желто-золотистый цвет, как расплавленный янтарь, и потом понял – это лессировки. Рембрандт – это лессировка.
– Значит, ты совершенно исключаешь страстное служение художника какой-то духовной, точнее религиозной идее? Разве искусство не средство выражения этой идеи?
– Какие идеи? – Он удивленно пожал плечами. – Суриков написал «Боярыню Морозову», увидев ворону на снегу, а «Стрельцов» – увидев отблеск свечи на белой рубахе.
– Но позволь, – прервал я его, – по-моему, это был лишь толчок, помогший Сурикову воплотить давно живущий в его душе мир образов! Дело именно в них, а не в вороне на снегу, которую могли видеть многие художники, не написавшие, однако, «Боярыню Морозову».
– Допустим, – согласился он, – но вот какая была «духовная идея» (я повторяю твои слова) у Врубеля, которого я люблю еще более, чем ты, когда он писал «Раковину»? А твой любимый Рерих говорил: «Умейте прочитать душу камня…» Что это значит?
– Но ведь цело не в раковине, – возразил я, – она у Врубеля лишь повод для выражения собственного мира волшебных грез и фантастических образов мечты, ассоциируемых с перламутровыми переливами этого морского чуда. Твои примеры далеко не исчерпывают всех идей творчества
Врубеля и Рериха. Но и в этих вещах проявилось умение русских художников одухотворить неживую природу, наполнить и преобразить ее собственным, глубоко интимным переживанием. Еще Нестеров говорил…
– Ну вот, ты все русские, русские, как будто в этом дело, – перебил он меня. – Вермеер, Ван Дейк, Моне, Дега, Хокусаи, Утамаро – все они служат одному: красоте. И в этом их общность. Ты согласен?
– Нет. – Я волновался, мне хотелось быть понятым. – Дело в том, что я всех художников, независимо от величины, делю на «Изобразителей» и «выразителей». Выразители не пассивно отражают мир (хоть «изобразители» могут достичь в этом отражении высочайшего мастерства и гармонии), а несут в себе некий прометеев огонь, преображают мир высотой своих духовных идеалов, борением духа. Веласкес, Репин, Франс Хальс, малые голландцы, Клод Моне – гениальные «изобразители». А. Рублева, Врубеля, Эль Греко, Рериха я считаю выразителями глубочайших переживаний человеческого духа, раскрытого индивидуально, в конкретных формах объективно существующего мира. Одни творят характеры и типажи, а другие – философские мыслеобразы, выражающие нравственные, социальные и эстетические категории. Здесь формы внешнего мира служат для выражения мира внутреннего. Дух, по-моему, всегда национален, как национально понятие о красоте. История доказала что чем более национален художник, тем он и более интернационален в высшем смысле этого слова. Разве не свое понимание красоты и гармонии мира у Эль Греко, Хокусаи, Рубенса, Врубеля? Интернационального искусства не существует, есть только национальное искусство.
Он внимательно слушал меня, но не соглашался… Однажды я поздно вечером, по обыкновению, сидел в академической библиотеке за монографией Эль Греко и рассматривал (в который раз!) бесподобные по своей конструктивной ясности и одухотворенности головы из «Похорон графа Оргаса». Ко мне подошел представитель «мансардной» оппозиции, которого я уже несколько раз видел в Академии ожесточенно жестикулирующим в окружении студентов. Глаза его фанатически горели, он был подчеркнуто не брит, в неряшливом свитере и брюках, по которым сразу было видно, что он занимается живописью. Он всегда смотрел только иностранные журналы, изучал Пикассо, Сезанна, Брака, реже – Матисса. Я слышал, что он был исключен со второго курса Академии и сейчас работает оформителем в каком-то театре. Увидев Эль Греко, он сказал:
– Что ты каждый вечер со всяким старьем сидишь? Ведь даже в нашем болоте в последнее время стали давать настоящую литературу, о которой раньше нечего было и мечтать. В ХХ веке должно быть новое искусство, понимаешь – новое! Старые формы отжили навсегда! Как этого в вашей богадельне не понимают! Как можно в век атома, кибернетики, кино, радио и авиации работать так, будто живешь в XIX веке?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227