В сценарии у меня действовал, смею надеяться, довольно смешной тип – международный наемный террорист прошлого века, с явным уклоном в пассивный гомосексуализм.
Так вот, президент киностудии самым жестким образом потребовал убрать всю иронию в адрес этого террориста, заявив, что сегодня на Западе отношение к гомосексуализму – более чем серьезное, и при будущем прокате фильма ему совсем не хочется вступать в конфликт с широкими слоями западной гомосексуальной общественности!
А чтобы я смог пережить президентские требования менее болезненно и более творчески, мне были вручены (на время) старая пишущая машинка с русским шрифтом и (навсегда!) пять тысяч марок в качестве второго аванса.
С раннего утра я трещал в своем гостиничном номере на машинке, внося необходимые поправки в сценарий, привычно ухитряясь сделать так, чтобы волки были сыты и овцы остались целы. У меня был тридцатилетний опыт подобных поправок, и я не очень сетовал на свою судьбу.
Вечерами же я встречался с Эдиком, Катей и Нартаем или с кем-нибудь одним из них, и до следующего дня начисто забывал о своем сценарии. Чего со мной раньше никогда не бывало…
Поразмыслив, я и этому нашел объяснение.
Милая, забавная история стопятидесятилетней давности, положенная в основу моего киносочинения, не шла ни в какое сравнение с историями моих сегодняшних новых знакомых. Она просто не стоила выеденного яйца!
На один и тот же вопрос, который я в разное время задавал каждому из них – «Как ты сюда попал?», они отвечали настолько по-разному, настолько по-своему, так естественно и искренне соответствуя своему возрасту, своей речи, своим оценкам происходящего вокруг них, что я просто не рискую сам пересказывать эти истории.
Мне очень хочется, чтобы были услышаны именно их голоса…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ,
рассказанная акробатом-эквилибристом Эдуардом Петровым, – о том, как он вдруг понял, что пора менять цирк…
… Короче, когда я увидел, что они начали стрелять друг в друга, я понял, что начинается общегосударственный пиздец. И я сказал себе: «Эдик, когда свои начинают убивать своих только потому, что у одних член обрезан не под ту молитву, под которую он был обрезан у других, – из этой страны надо сваливать, как можно быстрее! Пока целы руки и ноги, пока есть голова на плечах, пока манеж во всех цирках мира – тринадцать метров в диаметре, и ты владеешь профессией, не требующей никакого языка, – нужно линять, ни на что не оглядываясь!..»
Тем более что в цирке я ни от кого не зависел. У меня, слава Богу, партнеров нет. Я выхожу в манеж один, работаю свой эквилибр и… общий привет! И если я сегодня не выйду на публику – от этого никто не пострадает. Инспектор манежа сделает небольшую перестановку номеров в программе, слегка изменит схему выхода коверных в паузах и вывесит дополнительное авизо за кулисами у форганга.
Но инспектор почти всегда из старых цирковых и с ним запросто можно столковаться при помощи бутылки коньяка и липовой справки от циркового врача, который все равно не смыслит ни уха, ни рыла в нашем деле, да и в своем собственном. Их обычно берут на месяц из какой-нибудь местной поликлиники на время пребывания цирка в городе. Положен при цирке доктор – получите доктора! А кто он там – отоларинголог или гинеколог – это уже никого не колышет…
Мы-то, цирковые, только рады этому. Уж если случится что-то серьезное – перелом, разрыв связок, сотрясение мозга, ну, что у нас обычно случается, все равно вызовут «скорую», приедут нормальные травматологи, хирурги и с Божьей помощью сообразят, что с тобой делать.
А с цирковым доктором, если ты хочешь «закосить», то есть получить освобождение от работы, разговаривать – одно удовольствие! Можешь вешать ему лапшу на уши, сколько твоей душе угодно.
Заходишь к нему в медпункт вечерком после работы и говоришь:
– Привет, доктор!
Днем, на репетиции, когда все травмы основные и происходят, врача не бывает. Он в это время за свои жалкие копейки пашет в своей поликлинике, а во второй половине дня, как савраска, бегает по этажам на квартирные вызовы.
И в цирк, к представлению, он приползает уже такой умудоханный, что ему все простить можно – и то, что от него за версту несет спиртягои с луковкой, и то, что его белый халат нужно было еще неделю тому назад отдать в стирку, и то, что к вечеру он уже вообще ни хрена не соображает.
Вот ты ему и говоришь:
– Привет, доктор!
– Эдик!.. – радостно восклицает доктор, что-то поспешно дожевывая и стараясь дышать в сторону. – Какими судьбами?! Что привело вас, Эдик, человека сильного, смелого, свободного, не обремененного женой и детьми, артиста цирка высшей категории, в мою скромную, очень среднеазиатскую обитель? Если это всего лишь триппер вульгарис, то с прискорбием предупреждаю заранее – с антибиотиками у нас просто катастрофа! Нам даже запретили их выписывать…
Я понимаю, что доктор уже успел с устатку засадить грамм триста не очень сильно разведенного спирта, и поэтому стараюсь попасть ему в тон.
– Нет, Анатолий Рувимович, – говорю я ему. – Свой последний трепак я поймал десять лет тому назад, извините, на процедурной медицинской сестре кафедры полевой хирургии Военно-медицинской академии в колыбели трех революций – славном городе Ленинграде.
– Боже мой! Какой кошмар… – всплескивает руками доктор.
Он быстро запирает дверь медпункта на крючок и достает из обшарпанного шкафчика с лекарствами толстую медицинскую бутылку с узким горлышком и розовой резиновой пробкой.
– Эдик! Многоуважаемый и прекрасный Эдик! – говорит доктор. – За этот прискорбный случай я обязан принести вам извинения от имени всего отечественного здравоохранения! И поэтому вы просто должны со мной выпить. Если же вы откажетесь, я буду считать, что мои извинения не приняты и расценю ваш отказ как грубое проявление антисемитизма.
– Скорей наливайте, Анатолий Рувимович! – говорю я, хотя мне совершенно не хочется пить с ним спирт.
Быстро и ловко доктор ополаскивает две медицинские банки, которые обычно ставят на спину и грудь при простуде – они не имеют плоского донышка – и сует мне в руки:
– Держите! Очень удобная посуда для выпивки. Поставить недопитую невозможно и поэтому всегда точно знаешь свою меру.
– Ой ли? – сомневаюсь я.
– Поверьте опыту. Мне сейчас пятьдесят четыре, а мой бесславный врачебный стаж насчитывает двадцать девять календарных лет. Можете себе вообразить, сколько я выпил из таких баночек?
Я живо воображаю себе большую шестидесятитонную железнодорожную цистерну с чистым медицинским спиртом и спрашиваю:
– Занюхать хоть есть чем? Или мне в буфет смотаться?
– Обижаете, сударь… – печально и гордо говорит доктор и вынимает из кармана халата завернутую в чистую марлевую салфетку четвертушку большой луковицы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89
Так вот, президент киностудии самым жестким образом потребовал убрать всю иронию в адрес этого террориста, заявив, что сегодня на Западе отношение к гомосексуализму – более чем серьезное, и при будущем прокате фильма ему совсем не хочется вступать в конфликт с широкими слоями западной гомосексуальной общественности!
А чтобы я смог пережить президентские требования менее болезненно и более творчески, мне были вручены (на время) старая пишущая машинка с русским шрифтом и (навсегда!) пять тысяч марок в качестве второго аванса.
С раннего утра я трещал в своем гостиничном номере на машинке, внося необходимые поправки в сценарий, привычно ухитряясь сделать так, чтобы волки были сыты и овцы остались целы. У меня был тридцатилетний опыт подобных поправок, и я не очень сетовал на свою судьбу.
Вечерами же я встречался с Эдиком, Катей и Нартаем или с кем-нибудь одним из них, и до следующего дня начисто забывал о своем сценарии. Чего со мной раньше никогда не бывало…
Поразмыслив, я и этому нашел объяснение.
Милая, забавная история стопятидесятилетней давности, положенная в основу моего киносочинения, не шла ни в какое сравнение с историями моих сегодняшних новых знакомых. Она просто не стоила выеденного яйца!
На один и тот же вопрос, который я в разное время задавал каждому из них – «Как ты сюда попал?», они отвечали настолько по-разному, настолько по-своему, так естественно и искренне соответствуя своему возрасту, своей речи, своим оценкам происходящего вокруг них, что я просто не рискую сам пересказывать эти истории.
Мне очень хочется, чтобы были услышаны именно их голоса…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ,
рассказанная акробатом-эквилибристом Эдуардом Петровым, – о том, как он вдруг понял, что пора менять цирк…
… Короче, когда я увидел, что они начали стрелять друг в друга, я понял, что начинается общегосударственный пиздец. И я сказал себе: «Эдик, когда свои начинают убивать своих только потому, что у одних член обрезан не под ту молитву, под которую он был обрезан у других, – из этой страны надо сваливать, как можно быстрее! Пока целы руки и ноги, пока есть голова на плечах, пока манеж во всех цирках мира – тринадцать метров в диаметре, и ты владеешь профессией, не требующей никакого языка, – нужно линять, ни на что не оглядываясь!..»
Тем более что в цирке я ни от кого не зависел. У меня, слава Богу, партнеров нет. Я выхожу в манеж один, работаю свой эквилибр и… общий привет! И если я сегодня не выйду на публику – от этого никто не пострадает. Инспектор манежа сделает небольшую перестановку номеров в программе, слегка изменит схему выхода коверных в паузах и вывесит дополнительное авизо за кулисами у форганга.
Но инспектор почти всегда из старых цирковых и с ним запросто можно столковаться при помощи бутылки коньяка и липовой справки от циркового врача, который все равно не смыслит ни уха, ни рыла в нашем деле, да и в своем собственном. Их обычно берут на месяц из какой-нибудь местной поликлиники на время пребывания цирка в городе. Положен при цирке доктор – получите доктора! А кто он там – отоларинголог или гинеколог – это уже никого не колышет…
Мы-то, цирковые, только рады этому. Уж если случится что-то серьезное – перелом, разрыв связок, сотрясение мозга, ну, что у нас обычно случается, все равно вызовут «скорую», приедут нормальные травматологи, хирурги и с Божьей помощью сообразят, что с тобой делать.
А с цирковым доктором, если ты хочешь «закосить», то есть получить освобождение от работы, разговаривать – одно удовольствие! Можешь вешать ему лапшу на уши, сколько твоей душе угодно.
Заходишь к нему в медпункт вечерком после работы и говоришь:
– Привет, доктор!
Днем, на репетиции, когда все травмы основные и происходят, врача не бывает. Он в это время за свои жалкие копейки пашет в своей поликлинике, а во второй половине дня, как савраска, бегает по этажам на квартирные вызовы.
И в цирк, к представлению, он приползает уже такой умудоханный, что ему все простить можно – и то, что от него за версту несет спиртягои с луковкой, и то, что его белый халат нужно было еще неделю тому назад отдать в стирку, и то, что к вечеру он уже вообще ни хрена не соображает.
Вот ты ему и говоришь:
– Привет, доктор!
– Эдик!.. – радостно восклицает доктор, что-то поспешно дожевывая и стараясь дышать в сторону. – Какими судьбами?! Что привело вас, Эдик, человека сильного, смелого, свободного, не обремененного женой и детьми, артиста цирка высшей категории, в мою скромную, очень среднеазиатскую обитель? Если это всего лишь триппер вульгарис, то с прискорбием предупреждаю заранее – с антибиотиками у нас просто катастрофа! Нам даже запретили их выписывать…
Я понимаю, что доктор уже успел с устатку засадить грамм триста не очень сильно разведенного спирта, и поэтому стараюсь попасть ему в тон.
– Нет, Анатолий Рувимович, – говорю я ему. – Свой последний трепак я поймал десять лет тому назад, извините, на процедурной медицинской сестре кафедры полевой хирургии Военно-медицинской академии в колыбели трех революций – славном городе Ленинграде.
– Боже мой! Какой кошмар… – всплескивает руками доктор.
Он быстро запирает дверь медпункта на крючок и достает из обшарпанного шкафчика с лекарствами толстую медицинскую бутылку с узким горлышком и розовой резиновой пробкой.
– Эдик! Многоуважаемый и прекрасный Эдик! – говорит доктор. – За этот прискорбный случай я обязан принести вам извинения от имени всего отечественного здравоохранения! И поэтому вы просто должны со мной выпить. Если же вы откажетесь, я буду считать, что мои извинения не приняты и расценю ваш отказ как грубое проявление антисемитизма.
– Скорей наливайте, Анатолий Рувимович! – говорю я, хотя мне совершенно не хочется пить с ним спирт.
Быстро и ловко доктор ополаскивает две медицинские банки, которые обычно ставят на спину и грудь при простуде – они не имеют плоского донышка – и сует мне в руки:
– Держите! Очень удобная посуда для выпивки. Поставить недопитую невозможно и поэтому всегда точно знаешь свою меру.
– Ой ли? – сомневаюсь я.
– Поверьте опыту. Мне сейчас пятьдесят четыре, а мой бесславный врачебный стаж насчитывает двадцать девять календарных лет. Можете себе вообразить, сколько я выпил из таких баночек?
Я живо воображаю себе большую шестидесятитонную железнодорожную цистерну с чистым медицинским спиртом и спрашиваю:
– Занюхать хоть есть чем? Или мне в буфет смотаться?
– Обижаете, сударь… – печально и гордо говорит доктор и вынимает из кармана халата завернутую в чистую марлевую салфетку четвертушку большой луковицы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89