Он, видимо, варил себе какую-то еду, от обычного летнего зноя воздух над шлемом не мог дрожать с такой силой. На их глазах перо постепенно темнело и обугливалось. Ветки тиса прогибались, скручивались от жары в завитки и наконец не выдержали. Шлем накренился, лег на бок – он был пуст.
– Иди сюда, дружище.
Солдат выполз из кустов.
– На твоих глазах Громовержец уничтожил генерала Постумия за непростительный грех неповиновения Императору. Иди и скажи остальным. – Император повернулся к Фаноклу. – Попытайся спасти что еще возможно. Ты в большом долгу перед человечеством. Ступай с ними, Мамиллий, теперь ты за все отвечаешь. Там, за туннелем, перед тобой открываются новые возможности. Будь их достоин.
Шаги гулко отозвались в туннеле и замерли в отдалении.
– Подойди ко мне, дитя мое.
Он сел на каменную скамью у пруда.
– Стань передо мной.
Она подошла и стала. Прежней грации в ее движениях уже не было.
– Отдай это мне.
Задрапированная фигура стояла молча. Император не произнес больше ни слова. Он лишь величаво протянул руку – этого было достаточно. Она сунула вещицу ему в руку и испуганно поднесла сжатый кулачок к закрытому покрывалом лицу. Император задумчиво смотрел на свою ладонь.
– Кажется, моим спасением я обязан тебе. Впрочем, Постумий, наверное, правил бы империей лучше меня. Дитя мое, я должен увидеть твое лицо.
Евфросиния продолжала стоять молча. Император испытующе посмотрел на нее, потом кивнул, словно они о чем-то договорились.
– Я понимаю.
Он встал, обошел пруд и посмотрел поверх утеса на уже видимые волны.
– Пусть это останется еще одной неразгаданной страницей истории.
И он швырнул бронзовую бабочку в море.
IV. Дипломатическая миссия
Император и Фанокл возлежали друг против друга по разные стороны низкого стола. Стол, пол и зала были круглыми, на обступивших залу колоннах покоился затемненный купол. В отверстии купола, прямо над их головами, висело мерцающее созвездие, спрятанные за колоннами светильники разливали по зале мягкий и теплый свет, который располагает к отдыху и улучшает пищеварение. Невдалеке задумчиво пела флейта.
– Так ты думаешь, она будет работать?
– Почему же нет, Цезарь?
– Странный ты человек. Все размышляешь о всеобщем законе, а получаешь вполне осязаемые результаты. Зря я сомневаюсь. Мне надо набраться терпения.
Они немного помолчали. Голос кастрата поддержал напев флейты.
– Фанокл, что делал Мамиллий, когда ты оставил его?
– Отдавал приказ за приказом.
– Вот и отлично.
– Приказы все до одного неправильные, но люди ему повиновались.
– В том-то и секрет. Это будет ужас, а не Император. Калигулу он переплюнет, а вот Нерона превзойти – таланта не хватит.
– Он очень гордился вмятиной на своем шлеме. Говорил, что открыл в себе человека действия.
– Значит, прощай поэзия. Бедный Мамиллий.
– Нет, Цезарь. Он сказал, что действие родило в нем поэта и что именно в бою он сочинил совершенное произведение.
– Надеюсь, не эпопею?
– Эпиграмму, Цезарь. «Евфросиния красива, но глупа и молчалива».
Император кивнул с серьезным видом.
– Но мы-то с тобой знаем, что ее уму и сообразительности может позавидовать любая женщина.
Фанокл от неожиданности чуть приподнялся.
– А тебе, Цезарь, откуда это известно?
Император задумчиво катал пальцами виноградину по столу.
– Я, конечно, женюсь на ней. Не раскрывай, Фанокл, рот и не бойся, что я велю тебя удавить, когда увижу ее лицо. В моем возрасте наш союз, увы, будет только называться браком. Но ей он принесет безопасность и относительный покой да и убережет от посторонних глаз. Ведь ты не будешь отрицать, что у нее заячья губа?
Кровь бросилась в лицо Фаноклу, казалось, он задохнется – глаза его выкатились из орбит. Император погрозил ему пальцем.
– Только молодой идиот вроде Мамиллия мог болезненную стеснительность принять за благонравную скромность. С высоты моего опыта и в надежде, что нас не услышит ни одна женщина, я по секрету скажу тебе: скромность придумали мы, мужчины. Как знать, не нами ли выдумано и целомудрие? Ни одна красивая женщина не будет так долго скрывать свое лицо, если оно не обезображено.
– Я не смел сказать тебе.
– Ты думал, что я принимаю тебя ради нее? Увы, ради Мамиллия и его романтической любви. Персей и Андромеда! Как он возненавидит меня. Мне не следовало забывать, что обычные человеческие отношения – непозволительная роскошь для Императора.
– Мне очень жаль…
– И мне тоже, Фанокл, и не только себя. Тебе никогда не хотелось обратить свет своего могучего разума на медицину?
– Нет, Цезарь.
– Сказать тебе, почему?
– Я слушаю.
Ясные, спокойные слова Императора падали в тишину залы. словно маленькие камешки:
– Я уже говорил, что ты высокомерный человек. Но ты еще и эгоист. Ты одинок в своей вселенной с ее естественными законами, люди для тебя – помеха и докука. Я сам одинокий эгоист с той лишь разницей, что признаю за людьми право на некоторую независимость. Эх вы, натурфилософы! Интересно, много ли вас? Ваш упрямый и ограниченный эгоизм, ваше царственное увлечение единственным полюбившимся предметом могут когда-нибудь подвести мир к такой черте, за которой жизнь на земле можно будет стереть с той же легкостью, с какой я стираю восковой налет с этой виноградины. – Ноздри Императора трепетали. – А теперь тишина. Несут форель.
И для этого события был свой ритуал – вошел дворецкий, за ним слуги, все двигалось в заученном порядке. Император сам нарушил тишину:
– Может быть, ты слишком молод? Или, как и я, перечитывая однажды понравившуюся книгу, половину удовольствия получаешь от воскрешения той поры, когда прочитал ее впервые? Вот видишь, Фанокл, какой я эгоист. Читай я сейчас эклоги, я не уносился бы душой в римскую Аркадию, а снова стал бы мальчишкой, который готовит урок к следующему занятию.
Фанокл постепенно приходил в себя.
– Мало ты получаешь от чтения, Цезарь.
– Ты думаешь? Конечно, мы, эгоисты, всю историю человечества вмещаем в свою собственную жизнь. Каждый из нас заново открывает пирамиды. Пространство, время, жизнь – то, что я назвал бы четырехмерным континуумом… Ах, как же мало латинский язык пригоден для философии! Жизнь – феномен сугубо личный, с единственной фиксированной точкой отсчета. Александр Македонский начал вести свои войны только после того, как я открыл его в свои семь лет. Когда я был ребенком, время было мгновением, простой точкой, но голосом и обонянием, вкусом и зрением, движением и слухом я превратил эту ничтожную точку в роскошные дворцы истории и безбрежные дали пространства.
– Я снова не понимаю тебя, Цезарь.
– А надо, ибо речь идет о том, что испытываем мы оба: и ты и я. Но чтобы понимать это, тебе не хватает моей интровертности – или, лучше сказать, себялюбия?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
– Иди сюда, дружище.
Солдат выполз из кустов.
– На твоих глазах Громовержец уничтожил генерала Постумия за непростительный грех неповиновения Императору. Иди и скажи остальным. – Император повернулся к Фаноклу. – Попытайся спасти что еще возможно. Ты в большом долгу перед человечеством. Ступай с ними, Мамиллий, теперь ты за все отвечаешь. Там, за туннелем, перед тобой открываются новые возможности. Будь их достоин.
Шаги гулко отозвались в туннеле и замерли в отдалении.
– Подойди ко мне, дитя мое.
Он сел на каменную скамью у пруда.
– Стань передо мной.
Она подошла и стала. Прежней грации в ее движениях уже не было.
– Отдай это мне.
Задрапированная фигура стояла молча. Император не произнес больше ни слова. Он лишь величаво протянул руку – этого было достаточно. Она сунула вещицу ему в руку и испуганно поднесла сжатый кулачок к закрытому покрывалом лицу. Император задумчиво смотрел на свою ладонь.
– Кажется, моим спасением я обязан тебе. Впрочем, Постумий, наверное, правил бы империей лучше меня. Дитя мое, я должен увидеть твое лицо.
Евфросиния продолжала стоять молча. Император испытующе посмотрел на нее, потом кивнул, словно они о чем-то договорились.
– Я понимаю.
Он встал, обошел пруд и посмотрел поверх утеса на уже видимые волны.
– Пусть это останется еще одной неразгаданной страницей истории.
И он швырнул бронзовую бабочку в море.
IV. Дипломатическая миссия
Император и Фанокл возлежали друг против друга по разные стороны низкого стола. Стол, пол и зала были круглыми, на обступивших залу колоннах покоился затемненный купол. В отверстии купола, прямо над их головами, висело мерцающее созвездие, спрятанные за колоннами светильники разливали по зале мягкий и теплый свет, который располагает к отдыху и улучшает пищеварение. Невдалеке задумчиво пела флейта.
– Так ты думаешь, она будет работать?
– Почему же нет, Цезарь?
– Странный ты человек. Все размышляешь о всеобщем законе, а получаешь вполне осязаемые результаты. Зря я сомневаюсь. Мне надо набраться терпения.
Они немного помолчали. Голос кастрата поддержал напев флейты.
– Фанокл, что делал Мамиллий, когда ты оставил его?
– Отдавал приказ за приказом.
– Вот и отлично.
– Приказы все до одного неправильные, но люди ему повиновались.
– В том-то и секрет. Это будет ужас, а не Император. Калигулу он переплюнет, а вот Нерона превзойти – таланта не хватит.
– Он очень гордился вмятиной на своем шлеме. Говорил, что открыл в себе человека действия.
– Значит, прощай поэзия. Бедный Мамиллий.
– Нет, Цезарь. Он сказал, что действие родило в нем поэта и что именно в бою он сочинил совершенное произведение.
– Надеюсь, не эпопею?
– Эпиграмму, Цезарь. «Евфросиния красива, но глупа и молчалива».
Император кивнул с серьезным видом.
– Но мы-то с тобой знаем, что ее уму и сообразительности может позавидовать любая женщина.
Фанокл от неожиданности чуть приподнялся.
– А тебе, Цезарь, откуда это известно?
Император задумчиво катал пальцами виноградину по столу.
– Я, конечно, женюсь на ней. Не раскрывай, Фанокл, рот и не бойся, что я велю тебя удавить, когда увижу ее лицо. В моем возрасте наш союз, увы, будет только называться браком. Но ей он принесет безопасность и относительный покой да и убережет от посторонних глаз. Ведь ты не будешь отрицать, что у нее заячья губа?
Кровь бросилась в лицо Фаноклу, казалось, он задохнется – глаза его выкатились из орбит. Император погрозил ему пальцем.
– Только молодой идиот вроде Мамиллия мог болезненную стеснительность принять за благонравную скромность. С высоты моего опыта и в надежде, что нас не услышит ни одна женщина, я по секрету скажу тебе: скромность придумали мы, мужчины. Как знать, не нами ли выдумано и целомудрие? Ни одна красивая женщина не будет так долго скрывать свое лицо, если оно не обезображено.
– Я не смел сказать тебе.
– Ты думал, что я принимаю тебя ради нее? Увы, ради Мамиллия и его романтической любви. Персей и Андромеда! Как он возненавидит меня. Мне не следовало забывать, что обычные человеческие отношения – непозволительная роскошь для Императора.
– Мне очень жаль…
– И мне тоже, Фанокл, и не только себя. Тебе никогда не хотелось обратить свет своего могучего разума на медицину?
– Нет, Цезарь.
– Сказать тебе, почему?
– Я слушаю.
Ясные, спокойные слова Императора падали в тишину залы. словно маленькие камешки:
– Я уже говорил, что ты высокомерный человек. Но ты еще и эгоист. Ты одинок в своей вселенной с ее естественными законами, люди для тебя – помеха и докука. Я сам одинокий эгоист с той лишь разницей, что признаю за людьми право на некоторую независимость. Эх вы, натурфилософы! Интересно, много ли вас? Ваш упрямый и ограниченный эгоизм, ваше царственное увлечение единственным полюбившимся предметом могут когда-нибудь подвести мир к такой черте, за которой жизнь на земле можно будет стереть с той же легкостью, с какой я стираю восковой налет с этой виноградины. – Ноздри Императора трепетали. – А теперь тишина. Несут форель.
И для этого события был свой ритуал – вошел дворецкий, за ним слуги, все двигалось в заученном порядке. Император сам нарушил тишину:
– Может быть, ты слишком молод? Или, как и я, перечитывая однажды понравившуюся книгу, половину удовольствия получаешь от воскрешения той поры, когда прочитал ее впервые? Вот видишь, Фанокл, какой я эгоист. Читай я сейчас эклоги, я не уносился бы душой в римскую Аркадию, а снова стал бы мальчишкой, который готовит урок к следующему занятию.
Фанокл постепенно приходил в себя.
– Мало ты получаешь от чтения, Цезарь.
– Ты думаешь? Конечно, мы, эгоисты, всю историю человечества вмещаем в свою собственную жизнь. Каждый из нас заново открывает пирамиды. Пространство, время, жизнь – то, что я назвал бы четырехмерным континуумом… Ах, как же мало латинский язык пригоден для философии! Жизнь – феномен сугубо личный, с единственной фиксированной точкой отсчета. Александр Македонский начал вести свои войны только после того, как я открыл его в свои семь лет. Когда я был ребенком, время было мгновением, простой точкой, но голосом и обонянием, вкусом и зрением, движением и слухом я превратил эту ничтожную точку в роскошные дворцы истории и безбрежные дали пространства.
– Я снова не понимаю тебя, Цезарь.
– А надо, ибо речь идет о том, что испытываем мы оба: и ты и я. Но чтобы понимать это, тебе не хватает моей интровертности – или, лучше сказать, себялюбия?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17