он застывает в неподвижности, свесив руки, сдвинув ноги; он слушает, он старается читать по лицам; и он произносит:
– Вот моя пантомима, примерно та же, что у всех льстецов, царедворцев, лакеев и бедняков.
Дурачества этого человека, рассказы аббата Галиани, необыкновенные вымыслы Рабле не раз погружали меня в глубокое раздумье. Это – три источника, где я запасаюсь смешными масками, которые надеваю на лица самых важных особ; и в каком-нибудь прелате я вижу Панталоне, в некоем президенте – сатира, в монахе – борова, в министре – страуса, в первом его секретаре – гуся.
Я. Но, по-вашему, выходит, что в этом мире великое множество бедняков, и я не знаю никого, кто бы не проделывал некоторых па из вашего танца.
Он. Вы правы. Во всем королевстве только один человек и ходит – это сам монарх. Все прочие лишь принимают позы.
Я. Монарх? Тут тоже кое-что можно возразить. Неужто вы думаете, что порой и рядом с ним не оказываются маленькая ножка, изящная прическа, маленький носик, которые заставляют его немного заняться пантомимой? Тот, кто нуждается в другом, тем самым терпит нужду и принимает позы. Король принимает позу перед богом; он выделывает па из своей пантомимы. Министр перед своим королем выделывает па царе дворца, льстеца, лакея или нищего. Толпа честолюбцев перед министром выделывает ваши па на сотни ладов, одни отвратительнее другого. Важный аббат в брыжах и сутане, по крайней мере, раз в поделю проделывает их перед тем, от кого зависят бенефиции. И право же, то, что вы называете пантомимой нищих, – это великий хоровод нашего мира. У каждого есть своя маленькая Юс и свои Бертен.
Он. Это утешает меня.
В то время как я говорил, он совершенно уморительно передразнивал позы тех, кого я перечислял. Например, когда речь шла о маленьком аббате, он под мышкой держал шляпу, а в левой руке требник; правой рукой он приподнимал полы своей сутаны; он шел, слегка склонив голову к плечу, опустив глаза, так безукоризненно изображая лицемера, что я словно воочию увидел автора «Опровержений» перед епископом Орлеанским. Когда я говорил о льстецах и честолюбцах, он прямо ползал на брюхе. Это был Буре перед генеральным контролером.
Я. Разыграно превосходно, – сказал я ему, – Есть, однако, человек, не прибегающий к пантомиме. Это – философ, у которого ничего нет и которому ничего не надо.
Он. Л где искать этого зверя? Если у него ничего нет, он страдает; если он ничего не просит, он ничего и не получает… и всегда будет страдать.
Я. Нет, Диоген смеялся над потребностями.
Он. Но ведь нужна же одежда.
Я. Нет, он ходил совершенно голый.
Он. В Афинах иногда бывает и холодно.
Я. Не так, как здесь.
Он. Есть приходилось тоже.
Я. Разумеется.
Он. А за чей счет?
Я. За счет природы. К кому обращается дикарь? К земле, к животным, к рыбам, к деревьям, к травам, к кореньям, к ручьям.
Он. Неважный стол.
Я. Зато большой.
Он. Плохо сервированный.
Я. Однако с него-то и собирают, когда сервируют наши столы.
Он. Но вы все же согласитесь, что искусство наших поваров, пирожников, трактирщиков, рестораторов, кондитеров тоже вносит нечто свое. У вашего Диогена при столь строгой диете был, должно быть, весьма покладистый желудок.
Я. Вы ошибаетесь. Образ жизни киника когда-то был образом жизни наших монахов и отличался теми же добродетелями. Киники – это же были афинские кармелиты и францисканцы.
Он. Ловлю вас на слове. Значит, и Диоген выплясывал пантомиму – если не перед Периклом, то, во всяком случае, перед Лаисой и Фриной?
Я. Вы и тут ошибаетесь. Другие дорого платили куртизанке, а ему она отдавалась ради одного удовольствия.
Он. А если случалось, что куртизанка была занята, а кинику было невтерпеж…
Я. Оп возвращался в свою бочку и обходился без нее.
Он. И вы мне советуете брать с него пример?
Я. Голову даю на отсечение, что это лучше, чем пресмыкаться, унижаться и торговать собой.
Он. Но мне нужна хорошая постель, хорошая еда, теплая одежда зимой, легкая – летом, нужны спокойствие, деньги и много других вещей, которыми я лучше буду обязан благодетелям, чем добуду их трудом.
Я. Это потому, что вы бездельник, обжора, трус, низкая душа.
Он. Я вам это, кажется, и говорил.
Я. Житейские блага имеют, конечно, свою цену, но вы не знаете, ценой каких жертв вы их приобретаете. Вы танцуете, танцевали и будете танцевать гнусную пантомиму.
Он. Это правда. Но она мне дешево обходилась, а теперь и даром обходится. И потому-то было бы неправильно, если бы я усвоил другую повадку, которая была бы для меня настолько мучительна, что пришлось бы отказаться от нее. Но из ваших слов мне становится ясно, что моя милая покойная жена была своего рода философ. Бесстрашная она была, как лев. Иногда у нас не бывало хлеба и мы сидели без гроша. Мы распродали почти все наше тряпье. Я бросался на кровать, я ломал себе голову, у кого бы занять экю, который не нужно было бы отдавать. А она, веселая как птичка, садилась за клавесин и пела, сама себе аккомпанируя. У нее горло было соловьиное – жалко, что вы не слышали ее. Когда я участвовал в каком-нибудь концерте, я брал ее с собой. По дороге я ей говорил: «Ну, сударыня, заставьте восхищаться собой, покажите ваш талант и все ваше очарование. Увлекайте, ошеломляйте…» Мы являлись, она пела, она увлекала, ошеломляла! Увы! Я потерял бедную малютку. Кроме таланта у нее был ротик, в который едва можно было сунуть палец, зубки – точно ряд жемчужин, а какие глаза, ноги, кожа, щеки, груди! Ноги – как у серны, торс – как у статуи. Рано или поздно она бы покорила по меньшей мере самого откупщика налогов. Капая была походка, какие бедра! Ах, боже мой, какие бедра!
Тут он начал изображать походку своей жены. Он мелко семенил, закидывал голову, играл веером, вертел бедрами. То была саман забавная и самая нелепая карикатура на наших кокеток.
Затем, продолжая свой рассказ, он добавил:
– Я гулял с ней повсюду: в Тюильри, в Пале-Рояле, на бульварах. Нельзя было и думать, что она так и останется со мной. Когда она, без шляпы, в коротенькой кофточке, переходила улицу по утрам, вы бы остановились, залюбовались; четырьмя пальцами вы легко обхватили бы ее стан. Все те, что шли за ней следом, что смотрели на ее семенящие ножки и мерили взглядом пышные бедра, обрисовывавшиеся под тоненькой юбочкой, ускоряли шаг. Она подпускала их к себе и быстро поворачивалась, глядя на них своими большими черными блестящими глазами, так что те останавливались как вкопанные. Лицевая сторона медали не уступала оборотной. Но – увы!– я ее утратил, и все мои надежды на фортуну рассеялись вместе с ней. Я только ради этого и женился на ней, я открыл ей мои планы, а она была слишком умна, чтобы не поверить в них, и слишком рассудительна, чтобы их не одобрить.
И вот он уже всхлипывает, плачет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
– Вот моя пантомима, примерно та же, что у всех льстецов, царедворцев, лакеев и бедняков.
Дурачества этого человека, рассказы аббата Галиани, необыкновенные вымыслы Рабле не раз погружали меня в глубокое раздумье. Это – три источника, где я запасаюсь смешными масками, которые надеваю на лица самых важных особ; и в каком-нибудь прелате я вижу Панталоне, в некоем президенте – сатира, в монахе – борова, в министре – страуса, в первом его секретаре – гуся.
Я. Но, по-вашему, выходит, что в этом мире великое множество бедняков, и я не знаю никого, кто бы не проделывал некоторых па из вашего танца.
Он. Вы правы. Во всем королевстве только один человек и ходит – это сам монарх. Все прочие лишь принимают позы.
Я. Монарх? Тут тоже кое-что можно возразить. Неужто вы думаете, что порой и рядом с ним не оказываются маленькая ножка, изящная прическа, маленький носик, которые заставляют его немного заняться пантомимой? Тот, кто нуждается в другом, тем самым терпит нужду и принимает позы. Король принимает позу перед богом; он выделывает па из своей пантомимы. Министр перед своим королем выделывает па царе дворца, льстеца, лакея или нищего. Толпа честолюбцев перед министром выделывает ваши па на сотни ладов, одни отвратительнее другого. Важный аббат в брыжах и сутане, по крайней мере, раз в поделю проделывает их перед тем, от кого зависят бенефиции. И право же, то, что вы называете пантомимой нищих, – это великий хоровод нашего мира. У каждого есть своя маленькая Юс и свои Бертен.
Он. Это утешает меня.
В то время как я говорил, он совершенно уморительно передразнивал позы тех, кого я перечислял. Например, когда речь шла о маленьком аббате, он под мышкой держал шляпу, а в левой руке требник; правой рукой он приподнимал полы своей сутаны; он шел, слегка склонив голову к плечу, опустив глаза, так безукоризненно изображая лицемера, что я словно воочию увидел автора «Опровержений» перед епископом Орлеанским. Когда я говорил о льстецах и честолюбцах, он прямо ползал на брюхе. Это был Буре перед генеральным контролером.
Я. Разыграно превосходно, – сказал я ему, – Есть, однако, человек, не прибегающий к пантомиме. Это – философ, у которого ничего нет и которому ничего не надо.
Он. Л где искать этого зверя? Если у него ничего нет, он страдает; если он ничего не просит, он ничего и не получает… и всегда будет страдать.
Я. Нет, Диоген смеялся над потребностями.
Он. Но ведь нужна же одежда.
Я. Нет, он ходил совершенно голый.
Он. В Афинах иногда бывает и холодно.
Я. Не так, как здесь.
Он. Есть приходилось тоже.
Я. Разумеется.
Он. А за чей счет?
Я. За счет природы. К кому обращается дикарь? К земле, к животным, к рыбам, к деревьям, к травам, к кореньям, к ручьям.
Он. Неважный стол.
Я. Зато большой.
Он. Плохо сервированный.
Я. Однако с него-то и собирают, когда сервируют наши столы.
Он. Но вы все же согласитесь, что искусство наших поваров, пирожников, трактирщиков, рестораторов, кондитеров тоже вносит нечто свое. У вашего Диогена при столь строгой диете был, должно быть, весьма покладистый желудок.
Я. Вы ошибаетесь. Образ жизни киника когда-то был образом жизни наших монахов и отличался теми же добродетелями. Киники – это же были афинские кармелиты и францисканцы.
Он. Ловлю вас на слове. Значит, и Диоген выплясывал пантомиму – если не перед Периклом, то, во всяком случае, перед Лаисой и Фриной?
Я. Вы и тут ошибаетесь. Другие дорого платили куртизанке, а ему она отдавалась ради одного удовольствия.
Он. А если случалось, что куртизанка была занята, а кинику было невтерпеж…
Я. Оп возвращался в свою бочку и обходился без нее.
Он. И вы мне советуете брать с него пример?
Я. Голову даю на отсечение, что это лучше, чем пресмыкаться, унижаться и торговать собой.
Он. Но мне нужна хорошая постель, хорошая еда, теплая одежда зимой, легкая – летом, нужны спокойствие, деньги и много других вещей, которыми я лучше буду обязан благодетелям, чем добуду их трудом.
Я. Это потому, что вы бездельник, обжора, трус, низкая душа.
Он. Я вам это, кажется, и говорил.
Я. Житейские блага имеют, конечно, свою цену, но вы не знаете, ценой каких жертв вы их приобретаете. Вы танцуете, танцевали и будете танцевать гнусную пантомиму.
Он. Это правда. Но она мне дешево обходилась, а теперь и даром обходится. И потому-то было бы неправильно, если бы я усвоил другую повадку, которая была бы для меня настолько мучительна, что пришлось бы отказаться от нее. Но из ваших слов мне становится ясно, что моя милая покойная жена была своего рода философ. Бесстрашная она была, как лев. Иногда у нас не бывало хлеба и мы сидели без гроша. Мы распродали почти все наше тряпье. Я бросался на кровать, я ломал себе голову, у кого бы занять экю, который не нужно было бы отдавать. А она, веселая как птичка, садилась за клавесин и пела, сама себе аккомпанируя. У нее горло было соловьиное – жалко, что вы не слышали ее. Когда я участвовал в каком-нибудь концерте, я брал ее с собой. По дороге я ей говорил: «Ну, сударыня, заставьте восхищаться собой, покажите ваш талант и все ваше очарование. Увлекайте, ошеломляйте…» Мы являлись, она пела, она увлекала, ошеломляла! Увы! Я потерял бедную малютку. Кроме таланта у нее был ротик, в который едва можно было сунуть палец, зубки – точно ряд жемчужин, а какие глаза, ноги, кожа, щеки, груди! Ноги – как у серны, торс – как у статуи. Рано или поздно она бы покорила по меньшей мере самого откупщика налогов. Капая была походка, какие бедра! Ах, боже мой, какие бедра!
Тут он начал изображать походку своей жены. Он мелко семенил, закидывал голову, играл веером, вертел бедрами. То была саман забавная и самая нелепая карикатура на наших кокеток.
Затем, продолжая свой рассказ, он добавил:
– Я гулял с ней повсюду: в Тюильри, в Пале-Рояле, на бульварах. Нельзя было и думать, что она так и останется со мной. Когда она, без шляпы, в коротенькой кофточке, переходила улицу по утрам, вы бы остановились, залюбовались; четырьмя пальцами вы легко обхватили бы ее стан. Все те, что шли за ней следом, что смотрели на ее семенящие ножки и мерили взглядом пышные бедра, обрисовывавшиеся под тоненькой юбочкой, ускоряли шаг. Она подпускала их к себе и быстро поворачивалась, глядя на них своими большими черными блестящими глазами, так что те останавливались как вкопанные. Лицевая сторона медали не уступала оборотной. Но – увы!– я ее утратил, и все мои надежды на фортуну рассеялись вместе с ней. Я только ради этого и женился на ней, я открыл ей мои планы, а она была слишком умна, чтобы не поверить в них, и слишком рассудительна, чтобы их не одобрить.
И вот он уже всхлипывает, плачет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26