Я. Но в часы досуга, когда томление пустого желудка или усталость желудка переполненного гонят от вас сон…
Он. Я об этом подумаю. Лучше писать о великих вещах, чем заниматься мелкими. Тогда душа возносится вверх, воображение возбуждается, воспламеняется и раздается вширь; зато оно суживается, когда в присутствии маленькой Юс мы выражаем удивление по поводу аплодисментов, упрямо расточаемых глупой публикой этой жеманнице Данжевиль, которая играет так пошло, сгибается чуть ли не пополам, когда ходит по сцене, так неестественно все время заглядывает в глаза тому, к кому обращается, сама же занята другим и свои гримасы принимает за некую тонкость, а семенящую походку – за грацию, или напыщенной Клерон, такой худощавой, такой вычурной, такой искусственной и натянутой, что нельзя и передать. Этот дурацкий партер хлопает им без всякого удержу и не замечает, что мы-то и составляем собрание прелестей. Правда, эти прелести несколько растолстели, но что в том? У нас самая красивая кожа, самые красивые глаза, самый хорошенький носик; правда, мало души да походка не слишком легкая, но все же и не столь неуклюжая, как говорят некоторые. Зато что касается чувства, то тут мы каждую заткнем за пояс.
Я. Как понимать все это? Смеетесь вы или говорите всерьез?
Он. Беда в том, что это чертово чувство скрывается в самой глубине и даже отблеск его не проникает наружу.
Но я-то, когда говорю, я знаю, и хорошо знаю, что оно у нее есть. Если оно и не совсем настоящее, то все те вроде настоящего. Надо видеть, как мы обращаемся с лакеями, когда бываем не в духе, какие пощечины закатываем горничным, какие пинки даем «Особым поступлениям», если они хоть чуть-чуть отступают от угодной нам почтительности. Это, уверяю вас, чертенок, преисполненный чувства и достоинства… Но вы, кажется, не возьмете в толк, что и думать?
Я. Сознаюсь, не могу разобраться, о» чистого ли сердца или по злобе вы так говорите. Я – человек простой, уж благоволите объясняться прямее и ост"вить ваше красноречие…
Он. Это то, что мы излагаем нашей маленькой Юс насчет Данжевиль и Клерон, кое-где вставляя и смелое словечко. Принимайте меня за негодяя, не за глупца, хоть вам и ясно, что наговорить всерьез столько нелепостей мог бы только глупец или человек, по уши влюбленный.
Я. Но как хватает у вас дерзости говорить такие вещи?
Он. Этого добиваешься не сразу, но мало-помалу до этого доходишь. Ingenii largitor vented.
Я. Надо быть уж очень голодным.
Он. Пожалуй. Но какими бы невероятными вам ни казались все эти нелепости, поверьте, что те, к кому мы с ними обращаемся, еще больше привыкли их слышать, чем мы – говорить.
Я. Неужели у кого-нибудь найдется смелость разделять ваше мнение?
Он. Что значит «у кого-нибудь»? Так думает и говорит все общество.
Я. Те из вас, что не настоящие негодяи, должно быть, настоящие дураки.
Он. Дураки? Уверяю вас, только один и есть – тот, который чествует нас за то, что мы ее морочим.
Я. Но как это можно допустить, чтобы тебя так грубо морочили? Ведь превосходство талантов Данжевиль или Клерон не подлежит сомнению.
Он. Ложь, лестную для тебя, выпиваешь залпом, а правду, если она горька, пьешь по каплям. К тому же тон у нас такой проникновенный, такой искренний…
Я. Но, наверно, вам все-таки случалось иногда грешить против правил вашего же искусства н у вас хоть ненароком вырывались горькие и оскорбительные истины: ведь, несмотря на ту презренную, мерзкую, низкую, отвратительную роль, которую вы играете, душа у вас, в сущности, чувствительная, как мне кажется.
Он. У меня? Ничуть. Черт меня побери, если я знаю, кто я, в сущности, такой! Вообще ум у меня круглый, как шар, а нрав гибкий, как ива. Я никогда не лгу, если только мне выгодно говорить правду; никогда не говорю правды, если мне только выгодно лгать. Я говорю то, что мне взбредет в голову; если это умно – тем лучше, если несуразно – на это не обращают внимания. Я и пользуюсь этой свободой. Никогда в жизни я не раздумывал ни перед тем, как заговорить, ни в то время, когда говорю, ни после того, как я уже сказал; зато на меня никто и не обижается.
Я. Но все же это с вами случилось у тех добрых люден, у которых вы жили и которые были к вам так благосклонны.
Он. Что поделаешь? То было несчастье, злоключение, какие порой происходят в жизни; вечного благополучия не существует; мне было слишком хорошо, и так не могло продолжаться. Как вам известно, у нас бывает общество самое многолюдное и самое отборное. Это просто какая-то школа человеколюбия, возрождение древнего гостеприимства. Все поэты, потерпевшие провал, подбираются нами, был у нас налицо после своей «Зары», Брет после «Мнимого благодетеля», все осрамившиеся музыканты, все писатели, которых никто не читает, все освистанные актрисы, все ошиканные актеры, целая куча бедняков, пристыженных, жалких паразитов, во главе которых я имею честь стоять, храбрый вождь трусливого войска. Это я приглашаю их к столу, когда они приходят в первый раз, я приказываю подать им вина. А они занимают так мало места! Есть тут какие-то юноши в лохмотьях, не знающие, куда им податься, но у них счастливая внешность; есть и подлецы, которые лебезят перед хозяином и усыпляют его, чтобы потом поживиться прелестями хозяйки. На вид мы веселые, но, в сущности, мы все злимся и очень хотим есть. Волки не так голодны, как мы, тигры не так свирепы. Все, что нам попадается, мы пожираем, как волки после снежной зимы, раздираем на части, как тигры, всех, кто преуспел. Иногда собираются вместе шайки Вертепа, Монсожа и Вильморьена – вот когда в зверинце поднимается шум! Нигде не увидишь такого множества унылых, сварливых, злых и ожесточенных зверей. Тут только и слышишь что имена Бюффона, Дюкло, Монтескье, Руссо, Вольтера, д'Аламбера, Дидро. И одному богу ведомо, какими эпитетами они сопровождаются! Умен лишь тот, кто так же глуп, как мы. План «Философов» зародился там, сцену с разносчиком придумал я в подражание «Теологии по-бабьи». Вас там щадят не больше, чем других.
Я. Тем лучше! Может быть, мне даже оказывают больше чести, чем я заслуживаю. Мне было бы стыдно, если бы те, кто дурно говорит о стольких замечательных и честных людях, хорошо отозвались обо мне.
Он. Нас много, и каждый должен принести свою дань. После заклания крупных животных мы расправляемся и с прочими.
Я. Поносить науку и добродетель ради куска хлеба! Дорого же он вам достается.
Он. Я вам говорил уже, что с нами не считаются. Мы всех ругаем, но никого не обижаем. Иногда нас посещают грузный аббат д'0ливе, толстый аббат Ле Блан, лицемер Батте; толстый аббат бывает сердит лишь до обеда. Выпив кофе, он разваливается в кресле, упирается ногами в решетку камина и засыпает, как старый попугай на своей жерди. Если шум слишком уж усиливается, он позевывает, потягивается, трет себе глаза и спрашивает:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26