Все, без чего можно обойтись, летит в печку. Огню сегодня обильная пища. Последний раз, наверно, дает он нам свое благотворное тепло. Подрывные заряды уже сложены наготове в дверях, чтобы при отступлении взорвать блиндаж.
Жалкий комфорт исчез. Только лампа, койка и телефон еще напоминают о том, что здесь жили, работали и спали. Кроме того, еще стоит рация. Ее тоже погрузят на машину, лишь только придет приказ об отступлении.
Настало время подумать и о моем чемодане. Для него места в машине не найдется. Рядом со сменой чистого белья и бытовыми вещами лежат письма, на некоторые из них я еще не успел ответить. Беру их в руки. Почти девять десятых – от моей жены. На меня беспомощно смотрят тонкие, прямые буквы. Они говорят мне о любви и счастье, о страхе и жертвах. Они заклинают меня: жду тебя, жду три года, а ты все воюешь, вернись скорее, ведь жизнь так коротка! Подумай о матери, она так боится за тебя!
Если бы это зависело от меня, я давно бы уже был дома. Держу в руках снимки. Вот фотография моей жены, когда она еще была невестой, вот после года нашей совместной жизни, а вот и совсем новые. Они дышат мирным теплом. Все это в прошлом. Суровая действительность и знать ничего не хочет об этом счастье, которым светятся лица и мирные пейзажи, Быстро набиваю бумажник снимками, оставшиеся вместе с листками писем бросаю в огонь. Туда же и умывальные принадлежности. Ничего не поделаешь: места нет. Фотоаппараты, что с ними делать?
– Тони, положи это в машину, в переднее отделение.
Боже мой, чего только не таскаешь с собой! Все, что не безусловно необходимо, откладываю в сторону, к рубашкам и носкам. Эту кучу надо уничтожить, как только придет приказ на прорыв. Все новые вещи скапливаются в ней: носовые платки, кортик, новый мундир, сапоги, фотоальбом и под конец оптический прицел. Это трофей, снятый на Дону с винтовки русского снайпера. Он неплохо послужил бы мне на охотничьем ружье. Но теперь у меня другие заботы. И самая главная: нет места!
Приходит Тони, докладывает, что машина готова к выезду. Заправлена, канистры полны, пулемет установлен, на заднее сиденье положены магнитные мины кумулятивного действия, цепи для колес в порядке, радиатор укрыт авиасигнальным полотнищем. Остается взять портфель и планшет. Можно отбывать.
Ночь проходит спокойно. К 9.00 поступает последнее донесение об исполнении отданного приказа.
В 9.45 докладываю в штаб дивизии о готовности батальона к выступлению.
Надеваю шапку, чтобы отправиться к боевой роте. Несколько выборочных проверок дадут мне уверенность в том, что мои приказы выполнены. Но тут жужжит зуммер телефона.
– Командир «Волга» слушает.
– Говорит фон Шверин. Намеченное мероприятие отменяется. Приказ фюрера: мы остаемся!
Что? Не ослышался ли я? Мы остаемся? И это приказал сам фюрер? Яволь, приказ фюрера! Да возможно ли это? Оставить нас в окружении?
Нас, 6-ю, о которой он будто бы такого высокого мнения? Не может же он просто-напросто списать нас! Разве такое вообще бывает? Конечно, мы иногда ругали его, и даже немало, зачастую справедливо. Но мы же в конце концов сохраняли верность ему. Присяга есть присяга. А он? Верность – символ чести, разве это не относится и к нему? И он запросто хочет вычеркнуть нас из своего списка? Разве не отдали мы ему все, что было в наших силах? И вот теперь его благодарность! Благодарность фатерланда!
– Безумец! Погубить нас всех!
Вбегает Бергер: я, видно, говорил слишком громко.
– Что случилось, господин капитан?
– Бергер, прорыву крышка. Гитлер приказал оставаться! Ну, теперь видите, что он гонит нас на смерть? Это катастрофа, каких еще не бывало!
– Но все еще может поправиться. Ведь фюрер сам очень заинтересован в этом. Не бросит же он на произвол судьбы целую армию!
– Бергер, я же говорил вам вчера, что Паулюс и другие генералы за прорыв. А уж они-то лучше других знают положение. Почему же он не слушает их? Не дурачки же они!
– Не беспокойтесь, фюрер знает, что делает! Наверно, на восток двигается целая армия, чтобы выручить нас.
– Это почти исключено. Сможем ли мы так долго ждать? Вот в чем вопрос. Подумайте о снабжении, о нашей собственной боеспособности. Дальше: кто создаст новый фронт между Серафимовичем и калмыцкой степью? Ведь там же зияет огромная дыра. Кто-нибудь да должен остановить наконец русское наступление! И еще: имеются ли в наличии достаточные силы для наступления с целью нашего деблокирования? Бергер, будьте честны, ведь вы тоже не верите в это! Откуда им вдруг взяться? Нет, нет, Бергер, это беда!
– Все верно, господин капитан. Но если бы не было никакой возможности помочь нам, зачем бы фюрер оставил нас здесь?
– Да ради своего престижа, и только! Он слишком широко раскрыл свой рот на Сталинград. А теперь ему нельзя назад, чтобы не стать посмешищем. Он хочет удержаться здесь любой ценой.
– Но ведь Паулюс остался здесь. А если бы дело было так безнадежно, он бы радировал ОКВ.
– Бергер, дорогой, ведь это бесцельно! Паулюс уже это делал. Если что и может помочь нам, так это собственная решимость, собственные силы. Паулюс должен действовать сам!
* * *
Постепенно в моем блиндаже темнеет. Слабый свет проникает сюда снаружи, окутывая грани и углы так, что предметы теряют свои очертания. Глаз воспринимает только переход от мышино-серых тонов к сплошной темноте. С сумерками приходит и благотворный покой. Сон клонит к койке. Прилив мыслей постепенно спадает, наступает отлив. Еще несколько небольших волн, и вот уже нет прибойной пены.
Да, я всего лишь песчинка в огромных песочных часах, которые все время переворачивают вверх дном. И меня вместе с ними. Ничего не могу поделать. Хочу я или нет, согласен я или протестую, – остановить это движение не в моих силах. Так что же, смириться? И пусть здесь, в Сталинграде, песочные часы останутся навсегда неподвижными и песчинки прекратят свою жизнь?
Но что значит мое мнение? Чего оно стоит? Кто спрашивает, хочу ли я вернуться домой или навсегда остаться здесь, на берегу Волги? Найдется ли через несколько недель, когда настанет и мой черед, еще кто-нибудь, кто напишет моей жене, что я погиб здесь, в Сталинграде?
Или же после многолетнего ожидания она так и унесет с собой в могилу муку неизвестности?
От таких мыслей я чувствую себя совсем разбитым, больным, слабым, бессильным. И все-таки я тоже несу какую-то долю вины. Не знаю, откуда приходит ко мне это чувство. Действительно, я не могу ничего изменить, для этого я слишком малая песчинка. Но чувство вины уже не покидает меня, я упрекаю себя в том, что слишком мало, нет, ничего не сделал, чтобы уберечь свою жену от слез. И мать тоже будет убиваться. После смерти отца мои успехи, моя радость и мое счастье стали смыслом всей ее жизни: ведь я ее единственный сын.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101
Жалкий комфорт исчез. Только лампа, койка и телефон еще напоминают о том, что здесь жили, работали и спали. Кроме того, еще стоит рация. Ее тоже погрузят на машину, лишь только придет приказ об отступлении.
Настало время подумать и о моем чемодане. Для него места в машине не найдется. Рядом со сменой чистого белья и бытовыми вещами лежат письма, на некоторые из них я еще не успел ответить. Беру их в руки. Почти девять десятых – от моей жены. На меня беспомощно смотрят тонкие, прямые буквы. Они говорят мне о любви и счастье, о страхе и жертвах. Они заклинают меня: жду тебя, жду три года, а ты все воюешь, вернись скорее, ведь жизнь так коротка! Подумай о матери, она так боится за тебя!
Если бы это зависело от меня, я давно бы уже был дома. Держу в руках снимки. Вот фотография моей жены, когда она еще была невестой, вот после года нашей совместной жизни, а вот и совсем новые. Они дышат мирным теплом. Все это в прошлом. Суровая действительность и знать ничего не хочет об этом счастье, которым светятся лица и мирные пейзажи, Быстро набиваю бумажник снимками, оставшиеся вместе с листками писем бросаю в огонь. Туда же и умывальные принадлежности. Ничего не поделаешь: места нет. Фотоаппараты, что с ними делать?
– Тони, положи это в машину, в переднее отделение.
Боже мой, чего только не таскаешь с собой! Все, что не безусловно необходимо, откладываю в сторону, к рубашкам и носкам. Эту кучу надо уничтожить, как только придет приказ на прорыв. Все новые вещи скапливаются в ней: носовые платки, кортик, новый мундир, сапоги, фотоальбом и под конец оптический прицел. Это трофей, снятый на Дону с винтовки русского снайпера. Он неплохо послужил бы мне на охотничьем ружье. Но теперь у меня другие заботы. И самая главная: нет места!
Приходит Тони, докладывает, что машина готова к выезду. Заправлена, канистры полны, пулемет установлен, на заднее сиденье положены магнитные мины кумулятивного действия, цепи для колес в порядке, радиатор укрыт авиасигнальным полотнищем. Остается взять портфель и планшет. Можно отбывать.
Ночь проходит спокойно. К 9.00 поступает последнее донесение об исполнении отданного приказа.
В 9.45 докладываю в штаб дивизии о готовности батальона к выступлению.
Надеваю шапку, чтобы отправиться к боевой роте. Несколько выборочных проверок дадут мне уверенность в том, что мои приказы выполнены. Но тут жужжит зуммер телефона.
– Командир «Волга» слушает.
– Говорит фон Шверин. Намеченное мероприятие отменяется. Приказ фюрера: мы остаемся!
Что? Не ослышался ли я? Мы остаемся? И это приказал сам фюрер? Яволь, приказ фюрера! Да возможно ли это? Оставить нас в окружении?
Нас, 6-ю, о которой он будто бы такого высокого мнения? Не может же он просто-напросто списать нас! Разве такое вообще бывает? Конечно, мы иногда ругали его, и даже немало, зачастую справедливо. Но мы же в конце концов сохраняли верность ему. Присяга есть присяга. А он? Верность – символ чести, разве это не относится и к нему? И он запросто хочет вычеркнуть нас из своего списка? Разве не отдали мы ему все, что было в наших силах? И вот теперь его благодарность! Благодарность фатерланда!
– Безумец! Погубить нас всех!
Вбегает Бергер: я, видно, говорил слишком громко.
– Что случилось, господин капитан?
– Бергер, прорыву крышка. Гитлер приказал оставаться! Ну, теперь видите, что он гонит нас на смерть? Это катастрофа, каких еще не бывало!
– Но все еще может поправиться. Ведь фюрер сам очень заинтересован в этом. Не бросит же он на произвол судьбы целую армию!
– Бергер, я же говорил вам вчера, что Паулюс и другие генералы за прорыв. А уж они-то лучше других знают положение. Почему же он не слушает их? Не дурачки же они!
– Не беспокойтесь, фюрер знает, что делает! Наверно, на восток двигается целая армия, чтобы выручить нас.
– Это почти исключено. Сможем ли мы так долго ждать? Вот в чем вопрос. Подумайте о снабжении, о нашей собственной боеспособности. Дальше: кто создаст новый фронт между Серафимовичем и калмыцкой степью? Ведь там же зияет огромная дыра. Кто-нибудь да должен остановить наконец русское наступление! И еще: имеются ли в наличии достаточные силы для наступления с целью нашего деблокирования? Бергер, будьте честны, ведь вы тоже не верите в это! Откуда им вдруг взяться? Нет, нет, Бергер, это беда!
– Все верно, господин капитан. Но если бы не было никакой возможности помочь нам, зачем бы фюрер оставил нас здесь?
– Да ради своего престижа, и только! Он слишком широко раскрыл свой рот на Сталинград. А теперь ему нельзя назад, чтобы не стать посмешищем. Он хочет удержаться здесь любой ценой.
– Но ведь Паулюс остался здесь. А если бы дело было так безнадежно, он бы радировал ОКВ.
– Бергер, дорогой, ведь это бесцельно! Паулюс уже это делал. Если что и может помочь нам, так это собственная решимость, собственные силы. Паулюс должен действовать сам!
* * *
Постепенно в моем блиндаже темнеет. Слабый свет проникает сюда снаружи, окутывая грани и углы так, что предметы теряют свои очертания. Глаз воспринимает только переход от мышино-серых тонов к сплошной темноте. С сумерками приходит и благотворный покой. Сон клонит к койке. Прилив мыслей постепенно спадает, наступает отлив. Еще несколько небольших волн, и вот уже нет прибойной пены.
Да, я всего лишь песчинка в огромных песочных часах, которые все время переворачивают вверх дном. И меня вместе с ними. Ничего не могу поделать. Хочу я или нет, согласен я или протестую, – остановить это движение не в моих силах. Так что же, смириться? И пусть здесь, в Сталинграде, песочные часы останутся навсегда неподвижными и песчинки прекратят свою жизнь?
Но что значит мое мнение? Чего оно стоит? Кто спрашивает, хочу ли я вернуться домой или навсегда остаться здесь, на берегу Волги? Найдется ли через несколько недель, когда настанет и мой черед, еще кто-нибудь, кто напишет моей жене, что я погиб здесь, в Сталинграде?
Или же после многолетнего ожидания она так и унесет с собой в могилу муку неизвестности?
От таких мыслей я чувствую себя совсем разбитым, больным, слабым, бессильным. И все-таки я тоже несу какую-то долю вины. Не знаю, откуда приходит ко мне это чувство. Действительно, я не могу ничего изменить, для этого я слишком малая песчинка. Но чувство вины уже не покидает меня, я упрекаю себя в том, что слишком мало, нет, ничего не сделал, чтобы уберечь свою жену от слез. И мать тоже будет убиваться. После смерти отца мои успехи, моя радость и мое счастье стали смыслом всей ее жизни: ведь я ее единственный сын.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101