.. – повторил Свирский, нащупывая машинально в кармане сюртука бумажник, где лежало ее письмо.
«Я уже сделала свой выбор, и если не буду счастлива в жизни, в неискренности, по крайней мере, не смогу себя упрекнуть», – припомнились ее слова из письма. Только теперь он понял их значение, их трагический смысл. Пренебрегши светскими условностями, не боясь пересудов, молодая девушка ухаживает за самоубийцей. Что это может значить? Ясно как божий день. Коповский, правда, уехал с другой, но она никогда и не скрывала о нем своего мнения, а вместе с тем, будь ей безразличен Завиловский, не стала бы она дежурить у его постели.
– Сдается мне, что я осел! – пробормотал Свирский.
Но это был не единственный вывод, к которому он пришел по здравом размышлении. Тоска по Стефании, по упущенным возможностям и поздние сожаления охватили его. «Опять дал маху, старина! – сказал он себе. – Да так тебе и надо! Хороший человек отнесся бы к ней с участием, а ты стал возводить на нее напраслину, осуждать за любовь к дураку, за притворство, ограниченность; оговорил перед Марыней и Поланецким. Ты был несправедлив к кроткой, несчастной девушке – и не потому, что болезненно переживал ее отказ, а потому, что уязвили твое самолюбие. Так тебе и надо! Так и надо! Ты осел и ее не стоишь – и всю жизнь до гробовой доски будешь маяться в одиночестве, как мандрил в зверинце».
В упреках этих была доля правды. Стефанию он в самом деле не любил, но отказ ее задел его больнее, чем можно было ожидать. И, не в силах совладать с разочарованием, призвал он на помощь свои общие суждения о женщинах, беря в пример панну Ратковскую, отыгрываясь на ней.
Теперь он понял бессмысленность таких рассуждений. «Эти дурацкие обобщения ничего, кроме вреда, мне не приносили, – думал он. – Женщина, как и все люди, – индивид, и понятие это само по себе еще ничего не означает. Есть панна Кастелли, есть Анета Основская, за последней, я подозреваю, водятся кое-какие грешки, хотя доказательств у меня нет, – но, с другой стороны, есть Марыня Поланецкая, пани Бигель, сестра Анжелика, Елена Завиловская, Стефания. Бедная девочка! И поделом мне! Она втайне страдала, а я злился на нее. Да мне с ней себя равнять – это все равно, что свою трубку – с солнцем. Она десять раз права, отказав такому буйволу. Нет, лучше уеду на Восток – и баста! Таких красок, как в Египте, больше нигде не найдешь!.. Но вот что значит женское благородство! Даже ее отказ на пользу мне пошел, это благодаря ей я убедился, что мои теории о женщинах выеденного яйца не стоят. Пусть Елена Завиловская перед домом хоть полк драгун выставит, все равно прорвусь и выскажу этой бедняжечке свое мнение о ней».
И на другой день он отправился к Завиловской. Сначала его не хотели пускать, но он так настаивал, что в конце концов добился своего. Елена, полагая, что его привели сюда дружеские чувства и беспокойство о Завиловском, даже проводила Свирского к больному. Когда он вошел в затемненную шторами комнату, в нос ему ударил сильный запах йодоформа, и в полумраке он разглядел забинтованную голову с торчащим вверх подбородком, а рядом двух женщин, осунувшихся, с лихорадочным румянцем от бессонных ночей, и впрямь похожих на тени. Рот у Завиловского был открыт, из-под бинтов виднелись опухшие веки. Он изменился до неузнаваемости и казался старше своих лет. И хотя Свирский успел к нему привязаться и, будучи человеком отзывчивым, жалел его не меньше, чем Поланецкий или Основский, но при виде этого обезображенного лица испугался. «Эка отделал себя!» – подумал он.
– Не приходил в сознание? – тихо спросил он у Елены.
– Нет, – шепотом ответила она.
– А что доктора?
Елена развела своими худыми руками, давая понять, что пока ничего неизвестно.
– Нынче пятый день… – прибавила она вполголоса.
– И температура упала, – поддержала Стефания.
Свирский предложил им свою помощь, но Елена глазами указала на молодого врача. Свирский не разглядел его в темноте, – сидя в кресле возле стола, на котором стоял таз и лежала пропитанная йодоформом вата, он дремал от усталости в ожидании, пока его сменит другой доктор.
– У нас их двое, – прошептала Стефания, – и сиделки из больницы, которые отлично знают свое дело.
– Очень уж измученный у вас вид.
– Тут речь о его жизни… – ответила она, посмотрев в сторону кровати.
Свирский последовал за ее взглядом. Глаза его немного привыкли к темноте, и он лучше разглядел лицо Завиловского – застывшее, с запекшимися губами. Большое тело его тоже было неподвижно, только исхудалые пальцы шевелились, теребя одеяло.
«Ей-богу, его через пару дней свезут прямиком на кладбище», – пронеслось у него в голове, и он вспомнил своего приятеля – того, прозванного «Славянином», над которым в свое время трунил все Букацкий; он тоже пустил себе пулю в лоб и, промучившись две недели, умер. Но чтобы не огорчать женщин, сказал прямо противоположное тому, что думал:
– От таких ран или сразу умирают, или выздоравливают.
Елена не ответила, только губы у нее побелели и лицо судорожно передернулось. Видимо, в глубине души она сама боялась, что Завиловский умрет, но гнала эту страшную мысль. Довольно было с нее одного самоубийства, да и нечто другое заботило, нежели только спасти жизнь Игнацию.
Свирский стал прощаться. Он заранее обдумал слова, с какими обратится к Стефании, – скажет, что был к ней несправедлив, что глубоко ее уважает, предложит свою дружбу; но пред лицом этой трагедии и грозного призрака смерти, при виде этих двух несчастных женщин и этого полутрупа понял, как неуместны и ничтожны все его оправдания и как нелепо сейчас выяснять отношения.
Молча поцеловал он руку Елене, потом – Стефании и, выйдя из этой обители печали, с наслаждением вдохнул свежий, не пахнущий йодоформом воздух.
Его воображению художника живо представлялся Завиловский – изменившийся, постаревший лет на десять, с запекшимися губами и забинтованной головой.
И несмотря на участие, его вдруг разобрала злость.
– Послал к чертям и жизнь, и талант, – проворчал он, – и хоть бы что! А они, бедняжки, душу за него готовы отдать, дрожат над ним, точно листья на ветру.
Он будто завидовал Завиловскому и жалел себя.
«Что, старина, – говорил он себе, – небось ты бы разделался вот так с собой и своим талантом, никто не ходил бы вокруг да около на цыпочках!»
Но дальнейшие его размышления прервал Плавицкий, который с ним столкнулся на углу.
– Я только что из Карлсбада, – сообщил он. – Сколько там очаровательных женщин, если бы вы только знали! А сегодня вот в Бучинек собираюсь. С зятем я уже виделся и знаю от него, что Марыня здорова, но сам он что-то неважно выглядит.
– Это от огорчения. Вы ведь слышали про Завиловского?
– Как же, как же!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181
«Я уже сделала свой выбор, и если не буду счастлива в жизни, в неискренности, по крайней мере, не смогу себя упрекнуть», – припомнились ее слова из письма. Только теперь он понял их значение, их трагический смысл. Пренебрегши светскими условностями, не боясь пересудов, молодая девушка ухаживает за самоубийцей. Что это может значить? Ясно как божий день. Коповский, правда, уехал с другой, но она никогда и не скрывала о нем своего мнения, а вместе с тем, будь ей безразличен Завиловский, не стала бы она дежурить у его постели.
– Сдается мне, что я осел! – пробормотал Свирский.
Но это был не единственный вывод, к которому он пришел по здравом размышлении. Тоска по Стефании, по упущенным возможностям и поздние сожаления охватили его. «Опять дал маху, старина! – сказал он себе. – Да так тебе и надо! Хороший человек отнесся бы к ней с участием, а ты стал возводить на нее напраслину, осуждать за любовь к дураку, за притворство, ограниченность; оговорил перед Марыней и Поланецким. Ты был несправедлив к кроткой, несчастной девушке – и не потому, что болезненно переживал ее отказ, а потому, что уязвили твое самолюбие. Так тебе и надо! Так и надо! Ты осел и ее не стоишь – и всю жизнь до гробовой доски будешь маяться в одиночестве, как мандрил в зверинце».
В упреках этих была доля правды. Стефанию он в самом деле не любил, но отказ ее задел его больнее, чем можно было ожидать. И, не в силах совладать с разочарованием, призвал он на помощь свои общие суждения о женщинах, беря в пример панну Ратковскую, отыгрываясь на ней.
Теперь он понял бессмысленность таких рассуждений. «Эти дурацкие обобщения ничего, кроме вреда, мне не приносили, – думал он. – Женщина, как и все люди, – индивид, и понятие это само по себе еще ничего не означает. Есть панна Кастелли, есть Анета Основская, за последней, я подозреваю, водятся кое-какие грешки, хотя доказательств у меня нет, – но, с другой стороны, есть Марыня Поланецкая, пани Бигель, сестра Анжелика, Елена Завиловская, Стефания. Бедная девочка! И поделом мне! Она втайне страдала, а я злился на нее. Да мне с ней себя равнять – это все равно, что свою трубку – с солнцем. Она десять раз права, отказав такому буйволу. Нет, лучше уеду на Восток – и баста! Таких красок, как в Египте, больше нигде не найдешь!.. Но вот что значит женское благородство! Даже ее отказ на пользу мне пошел, это благодаря ей я убедился, что мои теории о женщинах выеденного яйца не стоят. Пусть Елена Завиловская перед домом хоть полк драгун выставит, все равно прорвусь и выскажу этой бедняжечке свое мнение о ней».
И на другой день он отправился к Завиловской. Сначала его не хотели пускать, но он так настаивал, что в конце концов добился своего. Елена, полагая, что его привели сюда дружеские чувства и беспокойство о Завиловском, даже проводила Свирского к больному. Когда он вошел в затемненную шторами комнату, в нос ему ударил сильный запах йодоформа, и в полумраке он разглядел забинтованную голову с торчащим вверх подбородком, а рядом двух женщин, осунувшихся, с лихорадочным румянцем от бессонных ночей, и впрямь похожих на тени. Рот у Завиловского был открыт, из-под бинтов виднелись опухшие веки. Он изменился до неузнаваемости и казался старше своих лет. И хотя Свирский успел к нему привязаться и, будучи человеком отзывчивым, жалел его не меньше, чем Поланецкий или Основский, но при виде этого обезображенного лица испугался. «Эка отделал себя!» – подумал он.
– Не приходил в сознание? – тихо спросил он у Елены.
– Нет, – шепотом ответила она.
– А что доктора?
Елена развела своими худыми руками, давая понять, что пока ничего неизвестно.
– Нынче пятый день… – прибавила она вполголоса.
– И температура упала, – поддержала Стефания.
Свирский предложил им свою помощь, но Елена глазами указала на молодого врача. Свирский не разглядел его в темноте, – сидя в кресле возле стола, на котором стоял таз и лежала пропитанная йодоформом вата, он дремал от усталости в ожидании, пока его сменит другой доктор.
– У нас их двое, – прошептала Стефания, – и сиделки из больницы, которые отлично знают свое дело.
– Очень уж измученный у вас вид.
– Тут речь о его жизни… – ответила она, посмотрев в сторону кровати.
Свирский последовал за ее взглядом. Глаза его немного привыкли к темноте, и он лучше разглядел лицо Завиловского – застывшее, с запекшимися губами. Большое тело его тоже было неподвижно, только исхудалые пальцы шевелились, теребя одеяло.
«Ей-богу, его через пару дней свезут прямиком на кладбище», – пронеслось у него в голове, и он вспомнил своего приятеля – того, прозванного «Славянином», над которым в свое время трунил все Букацкий; он тоже пустил себе пулю в лоб и, промучившись две недели, умер. Но чтобы не огорчать женщин, сказал прямо противоположное тому, что думал:
– От таких ран или сразу умирают, или выздоравливают.
Елена не ответила, только губы у нее побелели и лицо судорожно передернулось. Видимо, в глубине души она сама боялась, что Завиловский умрет, но гнала эту страшную мысль. Довольно было с нее одного самоубийства, да и нечто другое заботило, нежели только спасти жизнь Игнацию.
Свирский стал прощаться. Он заранее обдумал слова, с какими обратится к Стефании, – скажет, что был к ней несправедлив, что глубоко ее уважает, предложит свою дружбу; но пред лицом этой трагедии и грозного призрака смерти, при виде этих двух несчастных женщин и этого полутрупа понял, как неуместны и ничтожны все его оправдания и как нелепо сейчас выяснять отношения.
Молча поцеловал он руку Елене, потом – Стефании и, выйдя из этой обители печали, с наслаждением вдохнул свежий, не пахнущий йодоформом воздух.
Его воображению художника живо представлялся Завиловский – изменившийся, постаревший лет на десять, с запекшимися губами и забинтованной головой.
И несмотря на участие, его вдруг разобрала злость.
– Послал к чертям и жизнь, и талант, – проворчал он, – и хоть бы что! А они, бедняжки, душу за него готовы отдать, дрожат над ним, точно листья на ветру.
Он будто завидовал Завиловскому и жалел себя.
«Что, старина, – говорил он себе, – небось ты бы разделался вот так с собой и своим талантом, никто не ходил бы вокруг да около на цыпочках!»
Но дальнейшие его размышления прервал Плавицкий, который с ним столкнулся на углу.
– Я только что из Карлсбада, – сообщил он. – Сколько там очаровательных женщин, если бы вы только знали! А сегодня вот в Бучинек собираюсь. С зятем я уже виделся и знаю от него, что Марыня здорова, но сам он что-то неважно выглядит.
– Это от огорчения. Вы ведь слышали про Завиловского?
– Как же, как же!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181