он был молод, полон сил, его подгонял мощный мотор лихорадки, волнения, ярости или невроза – все равно, как бы это ни называть. Да, у меня были все причины его бояться. Но не мог же я вечно отсиживаться в коридоре и на лестничной площадке, не мог подвергать риску жену, которая ждала меня в моем номере, – ведь он способен, пожалуй, ворваться туда и напугать ее. Ради всего святого я обязан был вернуться. Стремление этого «убийцы» и одержимого непременно говорить со мной, жаловаться или атаковать было душевным состоянием, хорошо мне знакомым, множество людей в течение многих лет и десятилетий приходили ко мне, охваченные тем же желанием, либо потому, что ждали от меня особого понимания, либо просто я случайно встретился им на пути. Я выслушал уже неимоверное количество жалоб, исповедей и дурацкого нытья, был свидетелем извержений долго копившихся горя или злобы, нередко это становилось для меня даже дорогим переживанием, подтверждением сокровенного и бесценным опытом. Но теперь, на этой тягостной и бедной ступени моего бытия, когда каждое людское приближение, каждое новое знакомство воспринимались как нагрузка и опасность, атака этого человека, явно более сильного и настойчивого, чем я, была мне до крайности неприятна; все во мне воспротивилось этому, сжалось и закаменело, и я недовольной походкой, с лицом, не обещавшим ничего хорошего, направился к своей двери. И в самом деле, он выступил вперед, и только теперь я сумел разглядеть его лицо, прежде остававшееся в тени, а теперь внезапно освещенное матовым светом лампы, – лицо взволнованное, но вполне приятное, юное и открытое и вместе с тем преисполненное решимости и напряженной воли.
Он сказал, что, как и я, живет в этой гостинице и только что прочел моего «Курортника»; книга его чрезвычайно взволновала и раздосадовала, ему непременно нужно со мной об этом поговорить.
Я коротко объяснил ему, что у меня нет ни малейшего желания вести такие разговоры, что, напротив, я приехал сюда, спасаясь от ставшего мне невыносимым нашествия людей, жаждущих со мной общаться. Как и можно было ожидать, это его ничуть не остановило, и я вынужден был обещать, что выслушаю его завтра, хотя просил при этом рассчитывать не более чем на четверть часа. Он попрощался и ушел, а я возвратился к жене, она стала читать мне дальше вслух «Идиота», и, в то время как друзья Рогожина, Ипполита и Коли произносили свои бесконечные монологи, я думал, что они чем-то похожи на незнакомца в коридоре.
Когда я лег в постель, оказалось, что незнакомец, в сущности, уже выиграл игру: я страшно жалел, что не выслушал его сразу, в тот же вечер, меня тяготило ожидание завтрашнего дня и данное мной обещание, это разрушало мой сон. Что имел в виду этот человек, когда говорил, что чтение моей книги его «раздосадовало»? Ведь он употребил именно это слово. Видимо, он натолкнулся в книге на вещи, которые были для него неприемлемы и неприятны, и разъяснения их он будет завтра от меня требовать, против них будет протестовать. Таким образом, полночи я был занят размышлениями, и эти часы мне уже не принадлежали, они принадлежали незнакомцу. Я вынужден был лежать и думать о нем, лежать и отгадывать, что он мне завтра скажет, что спросит, лежать и мучительно восстанавливать в памяти приблизительное содержание книжки о курортнике. Ибо и в этом зловещий незнакомец был сильнее меня: ведь он только что прочел книгу, которую я написал четверть века назад и перечитывал в последний раз тоже уже довольно давно. Лишь после того, как я некоторым образом уяснил себе свое поведение в предстоящей беседе, мне удалось отвлечь свои мысли от незнакомца и наконец-то уснуть.
Наступил следующий день, наступил и тот послеобеденный час, которого мы оба ждали, незнакомец и я. Он пришел, мы сели в том самом холле, где накануне вечером передо мной угрожающе вынырнула его фигура. Мы уселись друг против друга за очень красивым старинным шахматным столиком с инкрустацией: в его круглую столешницу была врезана шахматная доска с полями из темного и светлого дерева, в прежние счастливые дни я сыграл за ним не одну партию. В этом помещении и сейчас, днем, было не намного светлее, чем накануне вечером, но мне казалось, что только теперь я по-настоящему разглядел лицо своего визави. В моем положении и при моем настроении было бы приятнее, если бы это лицо было несимпатичным, что очень облегчило бы мне мою позицию обороны. Но оно было несомненно симпатичным – лицо умного образованного еврея, выходца из каких-либо восточнославянских краев, человека, воспитанного в благочестии и благочестивого от природы, сведущего в Писании и готовящегося стать то ли теологом, то ли раввином, но на этом пути вдруг ошеломленного и круто свернувшего, так как он столкнулся с самою истиной, с живым духом. Он был растревожен и пробужден, вероятно, впервые испытал то, что я в своей жизни испытал уже несколько раз, и пребывал в том состоянии духа, что было мне хорошо знакомо и по себе и по другим, – в состоянии особой сосредоточенности, чуткости и восприимчивости ко всему на свете – в состоянии духовной благодати. Все вдруг отчетливо понимаешь, жизнь предстает перед тобой как откровение, а истины предшествующих ступеней – теории, учения и символы веры – развеялись как дым, скрижали и авторитеты разбились вдребезги. Это удивительное состояние, большинство людей, даже вполне духовного склада, людей ищущих, никогда его не испытало. Но я-то его знал, меня тоже овевало его удивительное дыхание, я тоже осмеливался тогда, не опуская глаз, смотреть прямо в лицо истине. Этому юному избраннику судьбы, как я понял после двух прощупывающих вопросов, чудо предстало в образе Лао-цзы, а благодать носила для него название дао, и если можно было говорить здесь о морали или законе, то они сводились к призыву: быть для всего открытым, ничего не презирать, ни о чем не судить предвзято и все потоки жизни пропускать через собственное сердце. Подобное душевное состояние для того, кто в нем оказался, кто испытывает его впервые, всегда носит характер чего-то окончательного и бесповоротного, этим оно родственно религиозному обращению, переходу в иную веру. Все вопросы кажутся отныне получившими ответы, все проблемы решенными, все сомнения раз и навсегда отброшенными. Но эта окончательность, это победное «вовеки веков» есть всего лишь самообман. Сомнения, проблемы, малодушие и неуверенность еще вернутся, борьба будет продолжаться, жизнь сделается хоть и намного богаче, но ничуть не менее сложной. Как раз на такой стадии находился, как видно, ученик Лао-цзы; еще окрыленный своим обращением, еще обновленный снизошедшими на него свободой и благодатью, он был уже вновь преследуем призраками, готов был вот-вот рухнуть из блаженного парения в мир конфликтов, и во всем этом, оказывается, виновен был я.
1 2 3 4
Он сказал, что, как и я, живет в этой гостинице и только что прочел моего «Курортника»; книга его чрезвычайно взволновала и раздосадовала, ему непременно нужно со мной об этом поговорить.
Я коротко объяснил ему, что у меня нет ни малейшего желания вести такие разговоры, что, напротив, я приехал сюда, спасаясь от ставшего мне невыносимым нашествия людей, жаждущих со мной общаться. Как и можно было ожидать, это его ничуть не остановило, и я вынужден был обещать, что выслушаю его завтра, хотя просил при этом рассчитывать не более чем на четверть часа. Он попрощался и ушел, а я возвратился к жене, она стала читать мне дальше вслух «Идиота», и, в то время как друзья Рогожина, Ипполита и Коли произносили свои бесконечные монологи, я думал, что они чем-то похожи на незнакомца в коридоре.
Когда я лег в постель, оказалось, что незнакомец, в сущности, уже выиграл игру: я страшно жалел, что не выслушал его сразу, в тот же вечер, меня тяготило ожидание завтрашнего дня и данное мной обещание, это разрушало мой сон. Что имел в виду этот человек, когда говорил, что чтение моей книги его «раздосадовало»? Ведь он употребил именно это слово. Видимо, он натолкнулся в книге на вещи, которые были для него неприемлемы и неприятны, и разъяснения их он будет завтра от меня требовать, против них будет протестовать. Таким образом, полночи я был занят размышлениями, и эти часы мне уже не принадлежали, они принадлежали незнакомцу. Я вынужден был лежать и думать о нем, лежать и отгадывать, что он мне завтра скажет, что спросит, лежать и мучительно восстанавливать в памяти приблизительное содержание книжки о курортнике. Ибо и в этом зловещий незнакомец был сильнее меня: ведь он только что прочел книгу, которую я написал четверть века назад и перечитывал в последний раз тоже уже довольно давно. Лишь после того, как я некоторым образом уяснил себе свое поведение в предстоящей беседе, мне удалось отвлечь свои мысли от незнакомца и наконец-то уснуть.
Наступил следующий день, наступил и тот послеобеденный час, которого мы оба ждали, незнакомец и я. Он пришел, мы сели в том самом холле, где накануне вечером передо мной угрожающе вынырнула его фигура. Мы уселись друг против друга за очень красивым старинным шахматным столиком с инкрустацией: в его круглую столешницу была врезана шахматная доска с полями из темного и светлого дерева, в прежние счастливые дни я сыграл за ним не одну партию. В этом помещении и сейчас, днем, было не намного светлее, чем накануне вечером, но мне казалось, что только теперь я по-настоящему разглядел лицо своего визави. В моем положении и при моем настроении было бы приятнее, если бы это лицо было несимпатичным, что очень облегчило бы мне мою позицию обороны. Но оно было несомненно симпатичным – лицо умного образованного еврея, выходца из каких-либо восточнославянских краев, человека, воспитанного в благочестии и благочестивого от природы, сведущего в Писании и готовящегося стать то ли теологом, то ли раввином, но на этом пути вдруг ошеломленного и круто свернувшего, так как он столкнулся с самою истиной, с живым духом. Он был растревожен и пробужден, вероятно, впервые испытал то, что я в своей жизни испытал уже несколько раз, и пребывал в том состоянии духа, что было мне хорошо знакомо и по себе и по другим, – в состоянии особой сосредоточенности, чуткости и восприимчивости ко всему на свете – в состоянии духовной благодати. Все вдруг отчетливо понимаешь, жизнь предстает перед тобой как откровение, а истины предшествующих ступеней – теории, учения и символы веры – развеялись как дым, скрижали и авторитеты разбились вдребезги. Это удивительное состояние, большинство людей, даже вполне духовного склада, людей ищущих, никогда его не испытало. Но я-то его знал, меня тоже овевало его удивительное дыхание, я тоже осмеливался тогда, не опуская глаз, смотреть прямо в лицо истине. Этому юному избраннику судьбы, как я понял после двух прощупывающих вопросов, чудо предстало в образе Лао-цзы, а благодать носила для него название дао, и если можно было говорить здесь о морали или законе, то они сводились к призыву: быть для всего открытым, ничего не презирать, ни о чем не судить предвзято и все потоки жизни пропускать через собственное сердце. Подобное душевное состояние для того, кто в нем оказался, кто испытывает его впервые, всегда носит характер чего-то окончательного и бесповоротного, этим оно родственно религиозному обращению, переходу в иную веру. Все вопросы кажутся отныне получившими ответы, все проблемы решенными, все сомнения раз и навсегда отброшенными. Но эта окончательность, это победное «вовеки веков» есть всего лишь самообман. Сомнения, проблемы, малодушие и неуверенность еще вернутся, борьба будет продолжаться, жизнь сделается хоть и намного богаче, но ничуть не менее сложной. Как раз на такой стадии находился, как видно, ученик Лао-цзы; еще окрыленный своим обращением, еще обновленный снизошедшими на него свободой и благодатью, он был уже вновь преследуем призраками, готов был вот-вот рухнуть из блаженного парения в мир конфликтов, и во всем этом, оказывается, виновен был я.
1 2 3 4