Я слишком многим был ей обязан, разве не так? Я купал ее и причесывал, носил на руках по дому, мыл ей задницу после каждого мелкого происшествия, как когда-то она вымыла мне.
Похороны я устроил ей классные. Много для этого сделал и не поскупился. После нее все стало моим — дом, автомобили, деньги, которые она заработала сама, деньги, которые для нее заработал я, и поскольку их в моей кухонной банке было вполне достаточно, чтобы безбедно прожить следующие семьдесят пять или даже сто лет, я решил устроить такие проводы, каких отродясь не видывали в Вичите. На кладбище ее сопровождал эскорт из ста пятидесяти машин. Движение остановилось на несколько миль вокруг, улицы были перекрыты полицией, а потом после похорон поминки продолжались до трех часов ночи, и одному Богу известно, сколько народа пили за ее упокой, зажевывая виски ножкой индейки или пирожным. Не скажу, будто я стал одним из самых уважаемых в Вичите людей, но какое-то уважение тем не менее заработал, и люди вокруг знали, кто я такой. Так что когда я попросил их прийти почтить память Марион, они пришли всей толпой.
Это случилось полтора года назад. Первые месяца два я слонялся по дому, не зная, куда себя деть. Садоводничать я не любил никогда, гольф, в который я пробовал играть дважды, казался мне скучным, мне было семьдесят шесть и открывать новый бизнес не хотелось. Для Марион бизнес был как игра, она все умела зажечь, а без нее это было неинтересно, бессмысленно. Я решил на несколько месяцев покинуть Канзас и начать путешествовать, однако не успел я решить, куда сначала поеду, как мне пришла в голову мысль написать книгу. Не знаю, как это получилось. Просто однажды утром я проснулся, а меньше чем через час сидел на втором этаже, в гостиной, за письменным столом, с ручкой в руке, и думал над первой фразой. Я точно знал, что делаю то, что должен, а уверенность моя была настолько сильной, что теперь я нисколько не сомневаюсь: решение это пришло во сне. В одном из тех самых снов, которых не помнишь, которые забываются в ту самую секунду, едва проснешься и откроешь глаза.
Начиная с прошлого августа я работаю ежедневно, неуклюже, по-стариковски подыскивая слова. Начал я в школьной тетради из дешевого магазина, в толстой тетради, с плотной, черно-белой в мраморных разводах обложкой, с широким расстоянием между голубыми строчками, а теперь их у меня набралось почти тринадцать, по одной за каждый месяц работы. Я никому еще не показывал ни страницы и, подойдя к концу, думаю, что это правильно, так и должно быть, по крайней мере до тех пор, пока я все не закончу. Каждое слово в этих тетрадях правда, но, черт возьми, могу спорить на обе руки, мало кто в это все поверит. Не то чтобы я боялся, что меня назовут лжецом, но у меня слишком мало осталось времени, чтобы тратить его на препирательства с дураками. Я достаточно их навидался, когда мы ездили с мастером, к тому же мне есть чем заняться, когда я закончу книгу, и это куда важнее. Первое, что я сделаю завтра, это утром отправлюсь в банк и все тринадцать тетрадей положу в депозитный сейф. Потом — на соседнюю улицу, к моему адвокату, Джону Фаско, где сделаю дополнение к завещанию и напишу, что тетради получит мой племянник Дэниел Куинн. Дэн сам сообразит, как быть с книгой. Исправит орфографические ошибки, найдет машинистку, которая все перепечатает набело, а потом, когда «Мистер Вертиго» выйдет, уже ни один придурок не сможет меня достать. Я уже буду мертв, и можете мне поверить — вот тогда я хорошо посмеюсь над ними, сверху ли, снизу ли, как получится.
Последние четыре года убирать наш дом несколько раз в неделю приходит женщина. Зовут ее Иоланда Эбрам, и родом она с какого-то из островов, где тепло, с Ямайки или Тринидада — я забыл, откуда. Женщину эту не назвать разговорчивой, однако мы знакомы достаточно долго и успели познакомиться друг с другом поближе, а когда слегла Марион, она очень мне помогла. Лет ей от тридцати до тридцати пяти, она чернокожая, пышная, с плавной, красивой походкой и великолепным голосом. Мужа, насколько мне известно, у Иоланды нет, зато есть сын, восьмилетний мальчик по имени Юзеф. Я наблюдаю за ним, пока мать возится по дому, каждую субботу, в течение четырех лет, то есть пол его жизни, и, зная его теперь в действии, могу твердо сказать, что мальчишка еще тот геморрой — мелкий смышленый паршивец, который весь смысл своего пребывания на земле видит в том, чтобы учинить как можно больше проблем. В довершение ко всему он на удивление безобразен. У него худое, острое, асимметричное лицо и костлявое, жалкое, тощее как палка тело, хотя он растет, набирает вес и с каждым фунтом становится сильным и ловким, как задние крайние в НБА. Моим собственным пяткам, икрам и пальцам не раз доставалось от этого сорванца, и я за это его терпеть не могу, но в то же время я в нем вижу себя в его возрасте, а лицом он напоминает Эзопа, причем настолько, что когда мы с Марион его увидели в первый раз, то едва не потеряли дар речи — потому я прощаю ему все проделки. Ничего не могу с собой сделать. Мальчишка просто чертенок. Наглый, дерзкий, самоуверенный, но еще в нем есть и свет жизни, и я люблю наблюдать, как он очертя голову бросается в пучину новых неприятностей. Глядя на Юзефа, я понял, что нашел во мне мастер Иегуда и что он имел в виду, когда говорил про дар. В этом мальчике тоже есть дар. Если я когда-нибудь соберусь с духом, чтобы поговорить с матерью, я с удовольствием возьму его себе. Он начнет там, где остановился я, а потом пойдет дальше и сделает то, чего не делал никто никогда. Бог ты мой, вот ради этого стоило бы пожить подольше, не так ли? Этот старый затраханный мир опять заиграл бы красками.
Вся проблема в тридцати трех ступенях. Одно дело сказать Иоланде, что я мог бы научить ее сына летать, но, предположим, она согласится, и что дальше? Даже мне становится дурно, когда я об этом думаю. Я сам на себе испытал жестокость и боль, так как же я причиню страдание? Таких, как мастер, больше не делают, и таких, как я, тоже больше не делают: глупых, доверчивых и упертых. Мы теперь живем в другом мире, и сегодня вряд ли получится сделать то, что сделали мы с мастером. Люди этого не позволят. Они позовут полицейского, напишут своему конгрессмену, вызовут семейного доктора. Мы утратили твердость, и, возможно, поэтому в мире стало немного уютней — не знаю. Однако я точно знаю, что все равно за все нужно платить, и чем больше ты хочешь, тем дороже заплатишь.
Но, возвращаясь в памяти к временам в Сиболе и моей страшной инициации, я задаюсь вопросом: а что, если все-таки все можно сделать иначе? Когда я в конце концов впервые приподнялся над полом, то это не потому, что он меня научил. Я сделал это один, в холодной, остывшей кухне, наплакавшийся, в отчаянии, когда душа рвалась прочь и я больше не знал, кто я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
Похороны я устроил ей классные. Много для этого сделал и не поскупился. После нее все стало моим — дом, автомобили, деньги, которые она заработала сама, деньги, которые для нее заработал я, и поскольку их в моей кухонной банке было вполне достаточно, чтобы безбедно прожить следующие семьдесят пять или даже сто лет, я решил устроить такие проводы, каких отродясь не видывали в Вичите. На кладбище ее сопровождал эскорт из ста пятидесяти машин. Движение остановилось на несколько миль вокруг, улицы были перекрыты полицией, а потом после похорон поминки продолжались до трех часов ночи, и одному Богу известно, сколько народа пили за ее упокой, зажевывая виски ножкой индейки или пирожным. Не скажу, будто я стал одним из самых уважаемых в Вичите людей, но какое-то уважение тем не менее заработал, и люди вокруг знали, кто я такой. Так что когда я попросил их прийти почтить память Марион, они пришли всей толпой.
Это случилось полтора года назад. Первые месяца два я слонялся по дому, не зная, куда себя деть. Садоводничать я не любил никогда, гольф, в который я пробовал играть дважды, казался мне скучным, мне было семьдесят шесть и открывать новый бизнес не хотелось. Для Марион бизнес был как игра, она все умела зажечь, а без нее это было неинтересно, бессмысленно. Я решил на несколько месяцев покинуть Канзас и начать путешествовать, однако не успел я решить, куда сначала поеду, как мне пришла в голову мысль написать книгу. Не знаю, как это получилось. Просто однажды утром я проснулся, а меньше чем через час сидел на втором этаже, в гостиной, за письменным столом, с ручкой в руке, и думал над первой фразой. Я точно знал, что делаю то, что должен, а уверенность моя была настолько сильной, что теперь я нисколько не сомневаюсь: решение это пришло во сне. В одном из тех самых снов, которых не помнишь, которые забываются в ту самую секунду, едва проснешься и откроешь глаза.
Начиная с прошлого августа я работаю ежедневно, неуклюже, по-стариковски подыскивая слова. Начал я в школьной тетради из дешевого магазина, в толстой тетради, с плотной, черно-белой в мраморных разводах обложкой, с широким расстоянием между голубыми строчками, а теперь их у меня набралось почти тринадцать, по одной за каждый месяц работы. Я никому еще не показывал ни страницы и, подойдя к концу, думаю, что это правильно, так и должно быть, по крайней мере до тех пор, пока я все не закончу. Каждое слово в этих тетрадях правда, но, черт возьми, могу спорить на обе руки, мало кто в это все поверит. Не то чтобы я боялся, что меня назовут лжецом, но у меня слишком мало осталось времени, чтобы тратить его на препирательства с дураками. Я достаточно их навидался, когда мы ездили с мастером, к тому же мне есть чем заняться, когда я закончу книгу, и это куда важнее. Первое, что я сделаю завтра, это утром отправлюсь в банк и все тринадцать тетрадей положу в депозитный сейф. Потом — на соседнюю улицу, к моему адвокату, Джону Фаско, где сделаю дополнение к завещанию и напишу, что тетради получит мой племянник Дэниел Куинн. Дэн сам сообразит, как быть с книгой. Исправит орфографические ошибки, найдет машинистку, которая все перепечатает набело, а потом, когда «Мистер Вертиго» выйдет, уже ни один придурок не сможет меня достать. Я уже буду мертв, и можете мне поверить — вот тогда я хорошо посмеюсь над ними, сверху ли, снизу ли, как получится.
Последние четыре года убирать наш дом несколько раз в неделю приходит женщина. Зовут ее Иоланда Эбрам, и родом она с какого-то из островов, где тепло, с Ямайки или Тринидада — я забыл, откуда. Женщину эту не назвать разговорчивой, однако мы знакомы достаточно долго и успели познакомиться друг с другом поближе, а когда слегла Марион, она очень мне помогла. Лет ей от тридцати до тридцати пяти, она чернокожая, пышная, с плавной, красивой походкой и великолепным голосом. Мужа, насколько мне известно, у Иоланды нет, зато есть сын, восьмилетний мальчик по имени Юзеф. Я наблюдаю за ним, пока мать возится по дому, каждую субботу, в течение четырех лет, то есть пол его жизни, и, зная его теперь в действии, могу твердо сказать, что мальчишка еще тот геморрой — мелкий смышленый паршивец, который весь смысл своего пребывания на земле видит в том, чтобы учинить как можно больше проблем. В довершение ко всему он на удивление безобразен. У него худое, острое, асимметричное лицо и костлявое, жалкое, тощее как палка тело, хотя он растет, набирает вес и с каждым фунтом становится сильным и ловким, как задние крайние в НБА. Моим собственным пяткам, икрам и пальцам не раз доставалось от этого сорванца, и я за это его терпеть не могу, но в то же время я в нем вижу себя в его возрасте, а лицом он напоминает Эзопа, причем настолько, что когда мы с Марион его увидели в первый раз, то едва не потеряли дар речи — потому я прощаю ему все проделки. Ничего не могу с собой сделать. Мальчишка просто чертенок. Наглый, дерзкий, самоуверенный, но еще в нем есть и свет жизни, и я люблю наблюдать, как он очертя голову бросается в пучину новых неприятностей. Глядя на Юзефа, я понял, что нашел во мне мастер Иегуда и что он имел в виду, когда говорил про дар. В этом мальчике тоже есть дар. Если я когда-нибудь соберусь с духом, чтобы поговорить с матерью, я с удовольствием возьму его себе. Он начнет там, где остановился я, а потом пойдет дальше и сделает то, чего не делал никто никогда. Бог ты мой, вот ради этого стоило бы пожить подольше, не так ли? Этот старый затраханный мир опять заиграл бы красками.
Вся проблема в тридцати трех ступенях. Одно дело сказать Иоланде, что я мог бы научить ее сына летать, но, предположим, она согласится, и что дальше? Даже мне становится дурно, когда я об этом думаю. Я сам на себе испытал жестокость и боль, так как же я причиню страдание? Таких, как мастер, больше не делают, и таких, как я, тоже больше не делают: глупых, доверчивых и упертых. Мы теперь живем в другом мире, и сегодня вряд ли получится сделать то, что сделали мы с мастером. Люди этого не позволят. Они позовут полицейского, напишут своему конгрессмену, вызовут семейного доктора. Мы утратили твердость, и, возможно, поэтому в мире стало немного уютней — не знаю. Однако я точно знаю, что все равно за все нужно платить, и чем больше ты хочешь, тем дороже заплатишь.
Но, возвращаясь в памяти к временам в Сиболе и моей страшной инициации, я задаюсь вопросом: а что, если все-таки все можно сделать иначе? Когда я в конце концов впервые приподнялся над полом, то это не потому, что он меня научил. Я сделал это один, в холодной, остывшей кухне, наплакавшийся, в отчаянии, когда душа рвалась прочь и я больше не знал, кто я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71