— О'кей, мистер Умник. Но коли вы и сами все знаете, чего ж болтать о том, что и так всем известно?
— Того ж. «Того ж», что ты так и не поверил ни единому моему слову. Разговоры о полетах, это, по-твоему, так себе, ерунда, чушь собачья. Уолт, тебя ждет большая работа, какой ты никогда и не нюхал, и ты будешь долго мечтать только о том, как бы удрать, однако если у тебя хватит сил, если ты мне поверишь, то не пройдет и трех лет — полетишь. Клянусь. Ты поднимешься над землей и взлетишь в воздух, как птица.
— Вы, мистер, часом не забыли, что я из Миссури? У нас там сказкам не верят.
— Мы теперь не в Миссури, мой юный друг. Мы в Канзасе. Такой плоской унылой пустыни ты еще в жизни не видел. Когда в тысяча пятьсот сороковом году Коронадо пришел сюда искать золото индейцев, у него половина людей сошли от тоски с ума. Здесь не поймешь, где находишься. Здесь ни гор, ни деревьев, ни даже ям на дороге. Канзасская степь ровная, чистая, как смерть, и когда ты пообживешься, то и сам поймешь: сбежать отсюда можно только вверх, только в небо, оно здесь тебе одно и друг, и помощник.
Когда поезд въехал под крышу вокзала, было уже темно и я не сумел проверить, насколько описание моего нового дома соответствует действительности. Сибола, какой я ее помню в те времена, была как две капли воды похожа на все прочие захолустные городишки. Но поскольку в свои девять лет я не имел ни малейшего представления, какими они должны быть, то отметил лишь, что ночь в Канзасе немного холоднее и немного темнее, чем в Сент-Луисе. Для меня было новое все: и незнакомые запахи, и чужие звезды на небе. Если бы мне сказали, что я попал в Изумрудный город, наверное, я чувствовал бы себя точно так же.
Мы прошли насквозь здание вокзала и встали у двери, всматриваясь в темноту. Было всего семь вечера, но городок как вымер, и, кроме нескольких светившихся вдалеке окон, я не заметил ни единого признака жизни.
— Не беспокойся, — сказал мастер Иегуда, — сейчас за нами приедут.
Он взял меня за руку и хотел было сжать покрепче, но я ее выдернул.
— Держите свои лапы подальше, мистер Мастер, — сказал я. — Вы уж небось решили, будто я ваша собственность, а вот фиг.
Когда я произнес эти слова, секунд через девять в дальнем конце улицы появился крытый брезентом фургон, запряженный крупной серой лошадью. Фургон был точь-в-точь как в вестерне у Тома Микса, который я видел летом в «Кино-Паласе», но Бог ты мой, на дворе-то был 1924 год, и когда эта рухлядь понеслась по улице, грохоча всеми своими досками, я решил, будто мне мерещится. Однако мастер Иегуда при виде фургона замахал рукой, а через минуту тот был уже возле нас, и серая лошадь, с вырывавшимися из ноздрей клубами пара остановилась, кося глазом и звеня сбруей. На козлах сидел кто-то плотный, почти что круглый, закутанный в одеяла, в широкополой шляпе, так что я даже не понял, мужчина это, женщина или медведь.
— Привет, мамаша Сью, — сказал мастер Иегуда. — Посмотри, кого я привез.
Примерно минуту женщина смотрела на меня ничего не выражавшими, холодными, как камень, глазами и вдруг ни с того ни с сего просияла улыбкой, самой теплой и самой дружеской из всех, какие мне посчастливилось видеть за свою жизнь. Во рту у нее торчало в лучшем случае зуба три, темные глаза сверкнули, и я, заметив их блеск, решил, что она цыганка. Стало быть, эта мамаша Сью хозяйка цыган, а мастер Иегуда ее сын, и он Князь Тьмы. Сейчас они отвезут меня в замок, откуда нет возврата, и либо сегодня же ночью съедят, либо превратят в раба, в ничтожное пресмыкающееся, какого-нибудь евнуха, с шелковой банданой на голове и кольцом в ухе.
— Прыгай сюда, сынок, — сказала мамаша Сью. Голос у нее оказался до того хриплый и не женский, что если бы не мелькнувшая уже улыбка, я перепугался бы до смерти. — Сзади есть одеяла. Коли ты большой и соображаешь, что для тебя хорошо, что плохо, то уж сообразишь и как их употребить. Ехать долго, ночи холодные, а ты же не хочешь добраться до места с отмороженной задницей.
— Его зовут Уолт, — сказал мастер, взбираясь позади нее на козлы. — Безмозглый бродяжка с кабацких задворков. Если меня не подводит чутье, именно его я искал все годы. — Тут, повернувшись ко мне, мастер почти сердито добавил: — А это, малыш, мамаша Сью. Веди себя хорошо, и тебе воздастся добром. Попробуй ее разозлить — пожалеешь, что родился на свет. Она беззубая, толстая, только лучше матери у тебя не было.
Я не знал тогда, сколько мы ехали. Наш дом стоял в степи, от городка в шестнадцати или семнадцати милях, но узнал я об этом намного позже, а тогда фургон покатил по дороге, я забился под одеяла и быстро уснул. Проснулся я, когда фургон уже стоял. Меня разбудил мастер, легко пошлепав по щекам, а иначе наверняка я проспал бы там до утра.
Мамаша Сью осталась распрягать лошадь, а мы пошли в дом, где первая комната оказалась кухней: она была пустая, с дровяной печкой, тускло светившейся в одном углу, и мерцающей керосиновой лампой в другом. За столом сидел и читал книгу черный мальчишка лет примерно пятнадцати. Причем не коричневый, как большинство негров, которых я видел в Сент-Луисе, а совершенно, абсолютно, до такой степени черный, что отливал синевой. Он был самый что ни на есть эфиоп из самых глубин черной Африки, и едва я его увидел, сердце упало в пятки. Он был тощий, костлявый, с выпученными глазами, с огромными толстыми губами, а когда поднялся нам навстречу, оказалось, что он еще весь перекривленный и кособокий.
— Это самый лучший мальчишка на свете, — сказал, обращаясь ко мне, мастер, — и зовут его Эзоп.
Поздоровайся, Уолт, и пожми ему руку. Он теперь будет твоим братом.
— Черномазому? Да вы что! — сказал я. — Вы что, спятили, мистер, да ни за что в жизни.
Мастер Иегуда вздохнул, протяжно и громко. Будто слова мои вызвали в нем, в глубинах души, не гнев, а скорбь, и он ее так выдохнул. Потом очень спокойно и медленно мастер сделал палец крючком и приставил мне под подбородок, точно посередине, где прощупывается кость. Потом надавил в эту точку, и шею тотчас пронзила ужасная боль, которая мгновенно распространилась по всей голове. В жизни я не испытывал такой боли. Я хотел было закричать, но горло перехватило, и мне удалось издать лишь слабый сдавленный писк. Мастер же продолжал давить, и я вскоре почувствовал, как ноги мои отрываются от земли. Я поднимался, как перышко, а он будто и не прилагал никаких усилий, будто я был не я, а какая-то божья коровка. Наконец лица у нас оказались на одном уровне, и я увидел его глаза.
— Здесь у нас не принято так разговаривать, — сказал он. — Все люди братья, а в нашей семье мы привыкли относиться друг к другу с уважением. Такой у нас закон. Нравится он тебе или нет, но подчиниться придется. Закон есть закон, а кто нарушит его, превратится в слизня и будет ползать по земле веки вечные.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71