Думала, будешь молоть: "Я ленинградец и не покину!" Нужен ты тут такой...
- Я бы и не покинул, - сказал я. - Но я на фронт хочу.
Наталья оглядела меня внимательно, правая ее бровь высоко задралась над озорным глазом, чтобы не рассмеяться.
- Просись в разведчики, - сказала она. - Там силачи нужны.
Ну а я что мог сказать ей!
- Смейся, - сказал я. И она засмеялась.
Работала она в каком-то воинском подразделении, не говорила в каком, но, наверное, солидном.
- Без меня не ходи, - сказала. - Не дойдешь. Ты слышишь? - Она повысила голос. - И перестань, пожалуйста, фокусничать! Отвезу тебя на Финляндский вокзал, тогда душа у меня успокоится. Не надо, не глупи, а? Она повязала платок, опоясалась поверх шубейки широким офицерским ремнем. - Я бы сегодня тебя отвезла, да времени у меня в обрез. - Она поплевала на свой носовой платок, потерла мне щеку и удивилась, что на платке нет сажи. - Ты умывался? А где у тебя мыло?
- Нет мыла, - сказал я. - Щелок делаю из золы. Еще бабушка научила. Он не для умывания, конечно, для стирки, но и лицо помыть можно, и шею.
Она поцеловала меня в щеку.
- Жди меня, - сказала.
Но я ее ждать не стал.
Как только она ушла, лед Яна Карловича остудил и мою комнату. Я понял, что обрек себя на смерть сам, позволив себе остаться таким одиноким, - по существу, один на один с Блокадой. Надо было искать людей, надо было к кому-то прижиматься. Даже ругаться и буянить. Перейти на "Севкабель" - там казарменное положение. Записаться в МПВО. Наверно, слишком большую долю в моем выборе играли моя волевая мать и мой старший брат. Моя же воля, не растраченная на упорный и трудный путь, побуждала меня лишь к активному балбесничанью, дракам, футболу и борьбе с застенчивостью - самой, пожалуй, трудной задачей из всех тогда стоявших передо мной.
Ян Карлович не пожелал увидеть умирание своих пучеглазых рыб. Как он их кормил все это время? Наверно, менял свой хрусталь или даже хлеб на мотыля и дафнию у знакомого продавца зоомагазина. Сколько сюжетов, неожиданных и невообразимых, можно отыскать в блокаде, если рассматривать ее все же как жизнь, а не только как массовый героизм и не как явление тривиальных ужасов, пугающих воображение.
А я ждал чуда. И оно пришло, им оказалась Наталья.
И я понимал, что явление одного и того же чуда дважды и трижды переводит жизнь в некую логику театра, где все чувствительно до слез, но все же за плату. Я боялся этого больше всего. Мне не хотелось, чтобы Наталья привезла меня на Финляндский вокзал, подвела к нужной двери и помахала мне ручкой.
И я пошел. Нет, я прибрал в комнате. Подмел. Написал Наталье записку. Мол, спасибо тебе. Обними девчонок. Хотел приписать "Целую", но не посмел.
Я опять вышел утром - правда, не так рано. Свет уже разгорелся, и всюду было сверкание. Город в косых крестах. Косой крест - символ жизни. Правда, я тогда не знал этого.
В булочной на Стеклянном рынке я выкупил свой хлеб. Хлеб стал лучше.. Люди обгоняли меня, и я обгонял кого-то.
Не помню, вернулись в Ленинград сразу же после блокады лошади? Кошки, собаки и всякая тварь живая - рыбки и птички - да, но лошади? Лошади вроде нет.
Я снова шел мимо игуанодона и даже попрощался с ним.
Где-то на углу Восьмой линии понял, что мне будет труднее, чем я предполагал. Начали болеть ноги в паху и очень сильно дрожать колени. Приходилось то и дело останавливаться на секунду-другую. Но все же я шел продвигался. Так же примерно, как в конце февраля с карточкой. Теперь я совсем зажмурил глаза. На мгновение я размыкал веки - и прямиком в мозг мне врывался свет.
Шаги мои становились все мельче и мельче, чаще и короче становилось дыхание.
Я вышел к Тучкову мосту. В самом начале моста стояли двое - женщина в белом песцовом воротнике и белом, но очень грязном пуховом платке, и парнишка в модном тогда у парнишек теплом полупальто - может быть, мой ровесник. Еще далеко от них я услышал, как женщина кричала: "Ты пойдешь! Я говорю - ты пойдешь!" - "Нет, - говорил мальчишка. - Оставь меня. Иди одна. Я не могу".
- Нет, ты пойдешь! Пойдешь. Я тебя заставлю, - кричала женщина. И вдруг, мне это не показалось, хотя до сих пор мне думается, что это мое усталое воображение, дистрофический мозг породил химеру - женщина со всего маху ударила мальчишку по носу. У него дернулась голова. Глаза широко раскрылись. А из разбитого носа полилась кровь, какая-то нестрашная, алая-алая. Что-то не блокадное и в то же время ужасное было в этой сцене. Я вдруг вспомнил цвет крови на шпалах, когда немец-летчик застрелил дочку путейца. У парнишки на Тучковом мосту кровь была такая же яркая. А может быть, еще ярче, поскольку капли ее падали в белый снег.
Женщина вытащила платок, стала вытирать ему лицо и пальто. Паренек отворачивался. Глаза его гасли.
Когда я подошел, она мне сказала:
- Не хочет идти. Мы эвакуируемся. Умереть хочет. Нет, ты пойдешь! снова заорала она, словно обрела у меня поддержку. Голос ее был истошным и диким.
- Он не может, - сказал я. Рядом с женщиной на санках стояла ручная швейная машинка в обычном фанерном футляре с ручкой. - Вы машинку оставьте. Бросьте ее. А его посадите. Он не пойдет. У него сил нет.
- А на что жить? - спросила женщина с испугом. И снова наполнилась гневом, и голос ее окреп. - На машинке я на жизнь заработаю. А милостыню просить - лучше тут сдохнуть.
- Он не пойдет, - сказал я.
Колени у мальчишки сильно дрожали. Вот они подломятся, он упадет в снег и на него сойдет блаженство, ему будет мягко, тепло и совсем безопасно.
Медленно, шаркая подошвами, я прошел мимо них. Я шел в гору, поскольку Тучков мост немного горбат.
У меня все обмирает внутри, когда мать или отец, особенно мать, бьют сына-подростка по лицу, - это все равно что бить кочергой по иконе. Тогда уж и не заводите богов. Я был бит матерью всеми предметами, она была горяча, могла швырнуть в меня будильником, ступкой, поленом, но она никогда не била меня по лицу. В глазах моих расплывались красные капли. Они окрашивали снег. Они окрашивали небо. И я понял, что не могу больше сделать ни шага. Ни одного, даже маленького, шажка. В движении участвуют не только ноги - весь организм, все его клетки. И сердце. И разум. И все это вдруг отказало. Сердце смирилось. Смирился разум.
Я облокотился на широкие деревянные перила Тучкова моста, от инея они были похожи на шершавый литой алюминий. Все в глазах у меня было розовым.
Мимо меня, глянув зло и затравленно, прошла женщина в белом пуховом платке и песцовом воротнике. На санках сидел ее сын, прижимал к носу платок. Мокрый от его слез платок был тоже розовым. В глазах у парнишки не было никакого чувства, они были погасшие. Он выживет и поправится, станет большим и сильным, но близкие так и будут называть его бесчувственным. Он стал недоступен вере и эйфории.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73
- Я бы и не покинул, - сказал я. - Но я на фронт хочу.
Наталья оглядела меня внимательно, правая ее бровь высоко задралась над озорным глазом, чтобы не рассмеяться.
- Просись в разведчики, - сказала она. - Там силачи нужны.
Ну а я что мог сказать ей!
- Смейся, - сказал я. И она засмеялась.
Работала она в каком-то воинском подразделении, не говорила в каком, но, наверное, солидном.
- Без меня не ходи, - сказала. - Не дойдешь. Ты слышишь? - Она повысила голос. - И перестань, пожалуйста, фокусничать! Отвезу тебя на Финляндский вокзал, тогда душа у меня успокоится. Не надо, не глупи, а? Она повязала платок, опоясалась поверх шубейки широким офицерским ремнем. - Я бы сегодня тебя отвезла, да времени у меня в обрез. - Она поплевала на свой носовой платок, потерла мне щеку и удивилась, что на платке нет сажи. - Ты умывался? А где у тебя мыло?
- Нет мыла, - сказал я. - Щелок делаю из золы. Еще бабушка научила. Он не для умывания, конечно, для стирки, но и лицо помыть можно, и шею.
Она поцеловала меня в щеку.
- Жди меня, - сказала.
Но я ее ждать не стал.
Как только она ушла, лед Яна Карловича остудил и мою комнату. Я понял, что обрек себя на смерть сам, позволив себе остаться таким одиноким, - по существу, один на один с Блокадой. Надо было искать людей, надо было к кому-то прижиматься. Даже ругаться и буянить. Перейти на "Севкабель" - там казарменное положение. Записаться в МПВО. Наверно, слишком большую долю в моем выборе играли моя волевая мать и мой старший брат. Моя же воля, не растраченная на упорный и трудный путь, побуждала меня лишь к активному балбесничанью, дракам, футболу и борьбе с застенчивостью - самой, пожалуй, трудной задачей из всех тогда стоявших передо мной.
Ян Карлович не пожелал увидеть умирание своих пучеглазых рыб. Как он их кормил все это время? Наверно, менял свой хрусталь или даже хлеб на мотыля и дафнию у знакомого продавца зоомагазина. Сколько сюжетов, неожиданных и невообразимых, можно отыскать в блокаде, если рассматривать ее все же как жизнь, а не только как массовый героизм и не как явление тривиальных ужасов, пугающих воображение.
А я ждал чуда. И оно пришло, им оказалась Наталья.
И я понимал, что явление одного и того же чуда дважды и трижды переводит жизнь в некую логику театра, где все чувствительно до слез, но все же за плату. Я боялся этого больше всего. Мне не хотелось, чтобы Наталья привезла меня на Финляндский вокзал, подвела к нужной двери и помахала мне ручкой.
И я пошел. Нет, я прибрал в комнате. Подмел. Написал Наталье записку. Мол, спасибо тебе. Обними девчонок. Хотел приписать "Целую", но не посмел.
Я опять вышел утром - правда, не так рано. Свет уже разгорелся, и всюду было сверкание. Город в косых крестах. Косой крест - символ жизни. Правда, я тогда не знал этого.
В булочной на Стеклянном рынке я выкупил свой хлеб. Хлеб стал лучше.. Люди обгоняли меня, и я обгонял кого-то.
Не помню, вернулись в Ленинград сразу же после блокады лошади? Кошки, собаки и всякая тварь живая - рыбки и птички - да, но лошади? Лошади вроде нет.
Я снова шел мимо игуанодона и даже попрощался с ним.
Где-то на углу Восьмой линии понял, что мне будет труднее, чем я предполагал. Начали болеть ноги в паху и очень сильно дрожать колени. Приходилось то и дело останавливаться на секунду-другую. Но все же я шел продвигался. Так же примерно, как в конце февраля с карточкой. Теперь я совсем зажмурил глаза. На мгновение я размыкал веки - и прямиком в мозг мне врывался свет.
Шаги мои становились все мельче и мельче, чаще и короче становилось дыхание.
Я вышел к Тучкову мосту. В самом начале моста стояли двое - женщина в белом песцовом воротнике и белом, но очень грязном пуховом платке, и парнишка в модном тогда у парнишек теплом полупальто - может быть, мой ровесник. Еще далеко от них я услышал, как женщина кричала: "Ты пойдешь! Я говорю - ты пойдешь!" - "Нет, - говорил мальчишка. - Оставь меня. Иди одна. Я не могу".
- Нет, ты пойдешь! Пойдешь. Я тебя заставлю, - кричала женщина. И вдруг, мне это не показалось, хотя до сих пор мне думается, что это мое усталое воображение, дистрофический мозг породил химеру - женщина со всего маху ударила мальчишку по носу. У него дернулась голова. Глаза широко раскрылись. А из разбитого носа полилась кровь, какая-то нестрашная, алая-алая. Что-то не блокадное и в то же время ужасное было в этой сцене. Я вдруг вспомнил цвет крови на шпалах, когда немец-летчик застрелил дочку путейца. У парнишки на Тучковом мосту кровь была такая же яркая. А может быть, еще ярче, поскольку капли ее падали в белый снег.
Женщина вытащила платок, стала вытирать ему лицо и пальто. Паренек отворачивался. Глаза его гасли.
Когда я подошел, она мне сказала:
- Не хочет идти. Мы эвакуируемся. Умереть хочет. Нет, ты пойдешь! снова заорала она, словно обрела у меня поддержку. Голос ее был истошным и диким.
- Он не может, - сказал я. Рядом с женщиной на санках стояла ручная швейная машинка в обычном фанерном футляре с ручкой. - Вы машинку оставьте. Бросьте ее. А его посадите. Он не пойдет. У него сил нет.
- А на что жить? - спросила женщина с испугом. И снова наполнилась гневом, и голос ее окреп. - На машинке я на жизнь заработаю. А милостыню просить - лучше тут сдохнуть.
- Он не пойдет, - сказал я.
Колени у мальчишки сильно дрожали. Вот они подломятся, он упадет в снег и на него сойдет блаженство, ему будет мягко, тепло и совсем безопасно.
Медленно, шаркая подошвами, я прошел мимо них. Я шел в гору, поскольку Тучков мост немного горбат.
У меня все обмирает внутри, когда мать или отец, особенно мать, бьют сына-подростка по лицу, - это все равно что бить кочергой по иконе. Тогда уж и не заводите богов. Я был бит матерью всеми предметами, она была горяча, могла швырнуть в меня будильником, ступкой, поленом, но она никогда не била меня по лицу. В глазах моих расплывались красные капли. Они окрашивали снег. Они окрашивали небо. И я понял, что не могу больше сделать ни шага. Ни одного, даже маленького, шажка. В движении участвуют не только ноги - весь организм, все его клетки. И сердце. И разум. И все это вдруг отказало. Сердце смирилось. Смирился разум.
Я облокотился на широкие деревянные перила Тучкова моста, от инея они были похожи на шершавый литой алюминий. Все в глазах у меня было розовым.
Мимо меня, глянув зло и затравленно, прошла женщина в белом пуховом платке и песцовом воротнике. На санках сидел ее сын, прижимал к носу платок. Мокрый от его слез платок был тоже розовым. В глазах у парнишки не было никакого чувства, они были погасшие. Он выживет и поправится, станет большим и сильным, но близкие так и будут называть его бесчувственным. Он стал недоступен вере и эйфории.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73