Дрину в это время года и без дозорных перейти непросто, а на мосту день и ночь караул. Все же Яков избрал мост и придумал план, как перехитрить постовых. Она отправилась с ним, готовая ради его спасения пожертвовать даже собственной жизнью. Вначале они спустились к Лиеске, а потом перешли в пещеру над Околиште. Еще раньше на Гласинаце Яков купил у цыган женскую турецкую одежду: шальвары, чадру, покрывало, и тогда она, следуя его указаниям, начала переходить мост, избирая время, когда турок было мало, чтоб они не стали выспрашивать, что это за незнакомая турчаночка, и стараясь приучить к себе стражу. Так три дня подряд она появлялась на мосту, после чего решилась перевести и Якова.
– А почему ты выбрала время, когда этот караульный стоял на часах?
– Да он мне добрее других показался.
– Поэтому?
– Поэтому.
Понукаемая вахмистром, она продолжала свой рассказ. Когда все было готово, Яков замотался в чадру, и она с первым сумраком провела его под видом своей старой бабушки мимо караульных, не вызвав у них ни малейших подозрений, так как молодой смотрел не на старуху, а на нее, второй же, что постарше, сидел на диване и дремал.
Дойдя до площади, они, из осторожности минуя торговые ряды, пошли побочными улицами. Это их и погубило. Плохо ориентируясь в незнакомом городе, они вместо рзавского моста и дороги, что прямиком вела к одной и другой границе, очутились перед турецкой кофейней, а из нее в это время как раз выходили люди. Среди них оказался жандарм, местный турок. Замотанная в чадру старуха об руку с незнакомой девушкой, никогда прежде не виданной им в здешних краях, показалась жандарму подозрительной, и он пошел за ними. У самого Рзава он нагнал их и стал спрашивать, кто они такие и куда идут. Яков, зорко следивший за каждым движением жандарма сквозь чадру, понял, что настала пора бежать. Сбросив чадру, он толкнул Еленку к жандарму, и при том с такой силой, что они едва на ногах удержались: „Он хоть щуплый и ростом невысок, зато сильный, как бык, а сердца такого ни у кого не сыщешь!“ По собственному ее простодушному и искреннему признанию, она запуталась в ногах у жандарма, и пока он высвободился, Яков в несколько прыжков преодолел Рзав, точно какую-нибудь лужу, хотя вода была ему выше колен, и скрылся на том берегу в зарослях ивняка. А Еленку отвели в Конак, но ни побоями, ни угрозами больше того, что она сказала, не могли из нее выудить. Напрасно трудился вахмистр, с помощью окольных вопросов, посулов и запугивания пытаясь вырвать у девушки имена других сообщников и укрывателей Якова или выведать что-нибудь относительно дальнейших его планов. Ухищрения вахмистра не производили на девушку ни малейшего впечатления. Проявляя подчас даже излишнюю болтливость, она наглухо замолкала, едва речь касалась нежелательных ей тем, и оставалась совершенно безучастной ко всем усилиям Драженовича вытрясти из нее хоть слово.
– Лучше уж самой тебе во всем признаться, чем Якова обрекать на мучения и пытки, – его уже наверняка задержали на границе.
– Кого задержали? Его? Ха-ха!
И она смерила вахмистра взглядом, исполненным жалости к его неведению, презрительно дернув уголком верхней губы. (Движения этой ее верхней губы, напоминая сокращения пиявки, отражали переполнявшие ее чувства гнева, презрения и вызова, для которых у нее не хватало слов. Эта судорожная гримаса искажала черты ее красивого и правильного лица, придавая ему злобноотталкивающий вид.) И тут же с выражением детской радости, совершенно противоположным недавней уродливой гримасе, она устремила взор в окно, как смотрят крестьяне, определяя погоду и состояние посевов.
– Бог с вами! Вот уж и рассвело. А со вчерашнего вечера он мог всю Боснию, какая она ни на есть, кругом обойти, а не то что границу пересечь – до нее и всего-то час или два часа ходу. Уж я-то знаю. Так что можете меня бить и убить, – я и шла на это, но его вам больше не видать. И думать об этом нечего. Ха-ха!
И правая сторона ее губы тотчас же вздернулась вверх, обезобразив ее внезапно повзрослевшее лицо дерзким вызовом ранней искушенности. Но быстро погаснув, гримаса вызова сменилась на ее лице все тем же детским озарением беспечной смелости.
Поставленный в тупик Драженович обратил на ротмистра вопросительный взгляд и получил знак увести девушку прочь. После чего был снова допрошен Федун. На этот раз дознание не затянулось. Юноша во всем покаялся и, ничего не приведя в свою защиту, не воспользовался даже тем, что нарочно подсказывал ему Драженович в своих наводящих вопросах. И речи ротмистра наряду с безоговорочным и непреклонным осуждением выражали сдержанную боль сострадания, но и они не способны были вывести юношу из оцепенения.
– Я вас, Федун, считал, – говорил ротмистр Крчмар по-немецки, – серьезным молодым человеком, сознательно относящимся к своим служебным обязанностям и жизненной цели, и в будущем полагал обрести в вашем лице образцового исполнителя, гордость нашего отряда. А вы потеряли голову от первой попавшейся бестии, вильнувшей перед вашим носом хвостом. И поступили как последний слюнтяй, которому нельзя доверить важное дело. Я вынужден предать вас суду. Но каково бы ни было его решение, самым тяжким наказанием вам будет то, что вы не оправдали оказанного вам доверия и не смогли в нужный момент проявить себя настоящим мужчиной и добросовестным солдатом. А теперь ступайте.
Но и эти слова, разящие, отмеренные, чеканные, ничего нового не могли внести в сознание юноши. Они как бы уже в нем были. Появление и речи этой женщины, возлюбленной гайдука, поведение Стевана, весь ход короткого расследования представили вдруг перед ним в истинном свете непростительное легкомыслие его весенней игры в воротах. Ротмистровские речи как бы канцелярским штампом припечатывали то, что уже было; гораздо больше, чем Федуну, они нужны были самому ротмистру во исполнение неписаных, но непреложных требований закона и порядка. А юноша, пораженный, застыл перед невиданно разросшимся непостижимым для человеческого разума призраком того, во что превратились несколько мгновений забытья, которые подстерегают нас в недобрый час и на гиблом месте.
Пережитые там, в воротах, и оставшиеся никому не известными, мгновения эти ничего не значили бы сами по себе. Шалость молодости, которую, скрашивая скуку ночного обхода, поверяют приятелю. Теперь же, сопряженные с конкретной провинностью, они значили все. Они значили больше, чем смерть, они значили конец, и при этом бесславный и недостойный конец. Никогда ему не оправдаться ни перед собой, ни перед другими. Прощайте письма из Коломыи, семейные фотографии и почтовые переводы, с такой великой гордостью отсылаемые им домой. Это был конец человека, обманувшегося, поддавшегося обману.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110
– А почему ты выбрала время, когда этот караульный стоял на часах?
– Да он мне добрее других показался.
– Поэтому?
– Поэтому.
Понукаемая вахмистром, она продолжала свой рассказ. Когда все было готово, Яков замотался в чадру, и она с первым сумраком провела его под видом своей старой бабушки мимо караульных, не вызвав у них ни малейших подозрений, так как молодой смотрел не на старуху, а на нее, второй же, что постарше, сидел на диване и дремал.
Дойдя до площади, они, из осторожности минуя торговые ряды, пошли побочными улицами. Это их и погубило. Плохо ориентируясь в незнакомом городе, они вместо рзавского моста и дороги, что прямиком вела к одной и другой границе, очутились перед турецкой кофейней, а из нее в это время как раз выходили люди. Среди них оказался жандарм, местный турок. Замотанная в чадру старуха об руку с незнакомой девушкой, никогда прежде не виданной им в здешних краях, показалась жандарму подозрительной, и он пошел за ними. У самого Рзава он нагнал их и стал спрашивать, кто они такие и куда идут. Яков, зорко следивший за каждым движением жандарма сквозь чадру, понял, что настала пора бежать. Сбросив чадру, он толкнул Еленку к жандарму, и при том с такой силой, что они едва на ногах удержались: „Он хоть щуплый и ростом невысок, зато сильный, как бык, а сердца такого ни у кого не сыщешь!“ По собственному ее простодушному и искреннему признанию, она запуталась в ногах у жандарма, и пока он высвободился, Яков в несколько прыжков преодолел Рзав, точно какую-нибудь лужу, хотя вода была ему выше колен, и скрылся на том берегу в зарослях ивняка. А Еленку отвели в Конак, но ни побоями, ни угрозами больше того, что она сказала, не могли из нее выудить. Напрасно трудился вахмистр, с помощью окольных вопросов, посулов и запугивания пытаясь вырвать у девушки имена других сообщников и укрывателей Якова или выведать что-нибудь относительно дальнейших его планов. Ухищрения вахмистра не производили на девушку ни малейшего впечатления. Проявляя подчас даже излишнюю болтливость, она наглухо замолкала, едва речь касалась нежелательных ей тем, и оставалась совершенно безучастной ко всем усилиям Драженовича вытрясти из нее хоть слово.
– Лучше уж самой тебе во всем признаться, чем Якова обрекать на мучения и пытки, – его уже наверняка задержали на границе.
– Кого задержали? Его? Ха-ха!
И она смерила вахмистра взглядом, исполненным жалости к его неведению, презрительно дернув уголком верхней губы. (Движения этой ее верхней губы, напоминая сокращения пиявки, отражали переполнявшие ее чувства гнева, презрения и вызова, для которых у нее не хватало слов. Эта судорожная гримаса искажала черты ее красивого и правильного лица, придавая ему злобноотталкивающий вид.) И тут же с выражением детской радости, совершенно противоположным недавней уродливой гримасе, она устремила взор в окно, как смотрят крестьяне, определяя погоду и состояние посевов.
– Бог с вами! Вот уж и рассвело. А со вчерашнего вечера он мог всю Боснию, какая она ни на есть, кругом обойти, а не то что границу пересечь – до нее и всего-то час или два часа ходу. Уж я-то знаю. Так что можете меня бить и убить, – я и шла на это, но его вам больше не видать. И думать об этом нечего. Ха-ха!
И правая сторона ее губы тотчас же вздернулась вверх, обезобразив ее внезапно повзрослевшее лицо дерзким вызовом ранней искушенности. Но быстро погаснув, гримаса вызова сменилась на ее лице все тем же детским озарением беспечной смелости.
Поставленный в тупик Драженович обратил на ротмистра вопросительный взгляд и получил знак увести девушку прочь. После чего был снова допрошен Федун. На этот раз дознание не затянулось. Юноша во всем покаялся и, ничего не приведя в свою защиту, не воспользовался даже тем, что нарочно подсказывал ему Драженович в своих наводящих вопросах. И речи ротмистра наряду с безоговорочным и непреклонным осуждением выражали сдержанную боль сострадания, но и они не способны были вывести юношу из оцепенения.
– Я вас, Федун, считал, – говорил ротмистр Крчмар по-немецки, – серьезным молодым человеком, сознательно относящимся к своим служебным обязанностям и жизненной цели, и в будущем полагал обрести в вашем лице образцового исполнителя, гордость нашего отряда. А вы потеряли голову от первой попавшейся бестии, вильнувшей перед вашим носом хвостом. И поступили как последний слюнтяй, которому нельзя доверить важное дело. Я вынужден предать вас суду. Но каково бы ни было его решение, самым тяжким наказанием вам будет то, что вы не оправдали оказанного вам доверия и не смогли в нужный момент проявить себя настоящим мужчиной и добросовестным солдатом. А теперь ступайте.
Но и эти слова, разящие, отмеренные, чеканные, ничего нового не могли внести в сознание юноши. Они как бы уже в нем были. Появление и речи этой женщины, возлюбленной гайдука, поведение Стевана, весь ход короткого расследования представили вдруг перед ним в истинном свете непростительное легкомыслие его весенней игры в воротах. Ротмистровские речи как бы канцелярским штампом припечатывали то, что уже было; гораздо больше, чем Федуну, они нужны были самому ротмистру во исполнение неписаных, но непреложных требований закона и порядка. А юноша, пораженный, застыл перед невиданно разросшимся непостижимым для человеческого разума призраком того, во что превратились несколько мгновений забытья, которые подстерегают нас в недобрый час и на гиблом месте.
Пережитые там, в воротах, и оставшиеся никому не известными, мгновения эти ничего не значили бы сами по себе. Шалость молодости, которую, скрашивая скуку ночного обхода, поверяют приятелю. Теперь же, сопряженные с конкретной провинностью, они значили все. Они значили больше, чем смерть, они значили конец, и при этом бесславный и недостойный конец. Никогда ему не оправдаться ни перед собой, ни перед другими. Прощайте письма из Коломыи, семейные фотографии и почтовые переводы, с такой великой гордостью отсылаемые им домой. Это был конец человека, обманувшегося, поддавшегося обману.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110