»). Он отказывался от встречи с бывшими сослуживцами, хотя весь городок знал, что он вернулся, и многие старики были бы рады с ним поболтать. Со слов Джона, Дэниел вернулся не за тем, чтобы разговаривать с людьми; он хотел запомнить их такими, какими те были когда-то. Он даже не смотрел днем в окно, ведь Мюиртон мог измениться. Он говорил только с сыном, который ухаживал за ним, помогал есть, менять рубашку, ходить в замызганный чердачный сортир, которым никто не пользовался много лет, со времен последней горничной.
13
Тут на сцене появляюсь я. В начале этой недели – последней недели жизни Дэниела Стивенсона – сырым утром понедельника, когда холмы скрывал дождь, а в воздухе пахло печным дымом, он раздумал ни с кем не говорить и попросил привести его внука (то есть меня, Эзру). Не знаю, почему в тот день я был не в школе. Может, притворился больным – я часто так делал. Джон Стивенсон, мой отец, спустился за мной с чердака. Элизабет была против того, чтобы я поднимался. Джоанна Стивенсон, моя бабушка, хранила молчание, и по ее лицу я не мог понять, что она думает.
Помню, мне было страшно идти наверх. Не потому, что я знал, что встречусь со стариком, не похожим на других стариков Мюиртона. Нет, на самом деле, хотя мне было всего десять лет, или именно потому, что мне было всего десять лет, я чувствовал, что все слишком усложняется. С тех пор как открылось возвращение Дэниела Стивенсона, сама атмосфера в доме изменилась. Раньше мы, как семья, разговаривали мало. Делали обычные семейные вещи, но не обсуждали их. Теперь, когда на чердаке был он, разговоры и вовсе сошли на нет. В теле моей бабушки Джоанны словно поселилась незнакомка, чьи серые глаза были слишком яркими, а губы все время разучивали слабую, непривычную улыбку.
Так или иначе, я согласился идти на чердак.
14
Моя рука прилипла к огромной рыжеволосой руке отца, и мы взобрались на чердак – туда, где я был только однажды и где все пугало меня: крапчатый свет, грубые полы, паутина, выдуманные нетопыри, невыдуманные пауки, призраки доисторических горничных под мебелью в чехлах, свернутые ковры, переломленные, как сигареты, запах ветхости и печали. Пока мы поднимались, я не мог избавиться от ощущения, что нас медленно пожирает угрюмое чудовище. Его внутренности воняли мочой и кислым дыханьем.
15
На полу, возле матраса, где лежит на боку под голой лампочкой старик – старые войлочные тапки. Погода и возраст исцарапали кожу вокруг его желто-зеленых глаз под нависшими крепостными стенами седых бровей. Половина его тела скрыта раковиной одеяла; он устало манит меня пальцем – улитка, шевелящая усиком.
Мальчик прикрывается отцовским бедром, как щитом. Он думает о том, что этот больной старик с желтой кожей, от которого пахнет болезнью, и есть его дед. Его лицо – маска тонких морщин, скрывающих его самого. Он выглядит, как картинка в книге, символизирующая что-то.
Он опирается на локоть, его желтый рубчатый живот выглядывает меж пуговиц рубашки. Руки, выдавленные из тюбиков белых рукавов, желтые тоже; пальцы – по-прежнему грубые, шахтерские, только без серпов угольной пыли под ногтями.
Зелено-желтые, желто-зеленые глаза изучают мальчика. Остатки жизни, вытекающие из его тела, собрались в круглых зрачках.
– Значит Эзра. Рад познакомиться.
Такое взрослое приветствие десятилетнему мальчику. Его голос разламывается, достигая губ. Акцент почти иностранный – человека, который слишком много лет ел нездешнюю еду.
16
В ту последнюю неделю его жизни я час за часом слушал, как он говорит, говорит. Хрупким тревожным голосом он рассказывал о том, что делал и где был с тех пор, как оставил Мюиртон тридцать лет назад. Он посетил самые дальние уголки мира и любил рассказывать мне о них («Ты когда-нибудь слышал об Олубе?» – начинал он, или «Ты когда-нибудь слышал о реке Мерапе?», или «Ты когда-нибудь слышал о мысе Горн?»). Он повидал всевозможных зверей и людей, встречался с опасностью и смертью.
Всякий раз, когда я спускался вниз после этих встреч, меня поджидала Джоанна, моя бабка. Я пересказывал ей все, что услышал от старика, и она слушала очень внимательно, выспрашивала подробности (особенно если речь шла о женщинах, которых он встречал в своих странствиях; глаза его светились удовольствием, когда он вспоминал о них). Я старался запомнить все важные слова и донести до нее. Она слушала с тем выражением в серых глазах, которое никогда не дорастало до улыбки. Он знал, что я ей все передаю, и когда я снова навещал его, спрашивал, не сказала ли она чего-нибудь о его приключениях.
За все долгие часы тех бесед он ни разу не захотел узнать о ней чего-либо еще. Сейчас это кажется мне очень странным. Но еще страннее то, сколько удовольствия мог получать десятилетний мальчик от роли посредника, наблюдателя.
17
В один из тех дней он рассказал мне о путешествии в Патагонию и поведал историю Захарии Маккензи, его брата и сестер. Я помню, как спускался по лестнице. Джоанна ждала меня на кухне. Пахло свежезаваренным чаем, как обычно.
– Ну?
Она ждала, что я расскажу. Но я сказал, что не в настроении пить чай или разговаривать, я хочу прогуляться. Стараясь не встречаться с ней взглядом, я надел куртку и вышел наружу, в холодный воздух. Хотя я ничего ей не сказал, мне чудилось, что впервые в жизни я ей соврал. И я был уверен, что она это знает. Не знаю, почему, но я не стал пересказывать ей эту историю ни в тот день, ни потом, как бы она с тех пор на меня ни смотрела.
18
Последнее субботнее утро было тоскливым – дождь вперемешку с туманом. Мы завтракали в молчании. Когда я доел, Джон Стивенсон велел мне бежать на чердак и посмотреть, как там старик, потому что утром он был не очень.
Когда я вошел на чердак и перевел дух, Дэниел Стивенсон не повернул головы, не поздоровался. Я подошел к матрасу и заглянул деду в лицо, мрачное, как само утро. Он лежал навзничь, глядя на сложенный потолок чердака. Желто-зеленые глаза пожелтели еще больше и потеряли блеск.
Он не глубоко, но шумно вздохнул и прошептал:
– Эзра… сходи за своей бабушкой.
Я сбежал по узкой лестнице на кухню, где взрослые доедали яичницу с беконом. В печи пылал огонь. Их лица – даже Джона Стивенсона, даже Элизабет – показались мне чужими, когда они обернулись ко мне. Может, я знал, что произойдет, может, нет. Этот день был так давно, и так многое предстояло понять. Но незнакомость их лиц меня взбудоражила.
– Он тебя зовет, – сказал я своей бабушке, Джоанне Стивенсон.
Неужто я надеялся – даже тогда, – что она сорвется с места и побежит к нему со всех ног? Я предпочитаю думать, что да. Она улыбнулась мне – но не той недоулыбкой, которою многие дни напролет разучивали ее губы, а полностью сформировавшейся, неприятной.
Все трое сидели, не шевелясь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
13
Тут на сцене появляюсь я. В начале этой недели – последней недели жизни Дэниела Стивенсона – сырым утром понедельника, когда холмы скрывал дождь, а в воздухе пахло печным дымом, он раздумал ни с кем не говорить и попросил привести его внука (то есть меня, Эзру). Не знаю, почему в тот день я был не в школе. Может, притворился больным – я часто так делал. Джон Стивенсон, мой отец, спустился за мной с чердака. Элизабет была против того, чтобы я поднимался. Джоанна Стивенсон, моя бабушка, хранила молчание, и по ее лицу я не мог понять, что она думает.
Помню, мне было страшно идти наверх. Не потому, что я знал, что встречусь со стариком, не похожим на других стариков Мюиртона. Нет, на самом деле, хотя мне было всего десять лет, или именно потому, что мне было всего десять лет, я чувствовал, что все слишком усложняется. С тех пор как открылось возвращение Дэниела Стивенсона, сама атмосфера в доме изменилась. Раньше мы, как семья, разговаривали мало. Делали обычные семейные вещи, но не обсуждали их. Теперь, когда на чердаке был он, разговоры и вовсе сошли на нет. В теле моей бабушки Джоанны словно поселилась незнакомка, чьи серые глаза были слишком яркими, а губы все время разучивали слабую, непривычную улыбку.
Так или иначе, я согласился идти на чердак.
14
Моя рука прилипла к огромной рыжеволосой руке отца, и мы взобрались на чердак – туда, где я был только однажды и где все пугало меня: крапчатый свет, грубые полы, паутина, выдуманные нетопыри, невыдуманные пауки, призраки доисторических горничных под мебелью в чехлах, свернутые ковры, переломленные, как сигареты, запах ветхости и печали. Пока мы поднимались, я не мог избавиться от ощущения, что нас медленно пожирает угрюмое чудовище. Его внутренности воняли мочой и кислым дыханьем.
15
На полу, возле матраса, где лежит на боку под голой лампочкой старик – старые войлочные тапки. Погода и возраст исцарапали кожу вокруг его желто-зеленых глаз под нависшими крепостными стенами седых бровей. Половина его тела скрыта раковиной одеяла; он устало манит меня пальцем – улитка, шевелящая усиком.
Мальчик прикрывается отцовским бедром, как щитом. Он думает о том, что этот больной старик с желтой кожей, от которого пахнет болезнью, и есть его дед. Его лицо – маска тонких морщин, скрывающих его самого. Он выглядит, как картинка в книге, символизирующая что-то.
Он опирается на локоть, его желтый рубчатый живот выглядывает меж пуговиц рубашки. Руки, выдавленные из тюбиков белых рукавов, желтые тоже; пальцы – по-прежнему грубые, шахтерские, только без серпов угольной пыли под ногтями.
Зелено-желтые, желто-зеленые глаза изучают мальчика. Остатки жизни, вытекающие из его тела, собрались в круглых зрачках.
– Значит Эзра. Рад познакомиться.
Такое взрослое приветствие десятилетнему мальчику. Его голос разламывается, достигая губ. Акцент почти иностранный – человека, который слишком много лет ел нездешнюю еду.
16
В ту последнюю неделю его жизни я час за часом слушал, как он говорит, говорит. Хрупким тревожным голосом он рассказывал о том, что делал и где был с тех пор, как оставил Мюиртон тридцать лет назад. Он посетил самые дальние уголки мира и любил рассказывать мне о них («Ты когда-нибудь слышал об Олубе?» – начинал он, или «Ты когда-нибудь слышал о реке Мерапе?», или «Ты когда-нибудь слышал о мысе Горн?»). Он повидал всевозможных зверей и людей, встречался с опасностью и смертью.
Всякий раз, когда я спускался вниз после этих встреч, меня поджидала Джоанна, моя бабка. Я пересказывал ей все, что услышал от старика, и она слушала очень внимательно, выспрашивала подробности (особенно если речь шла о женщинах, которых он встречал в своих странствиях; глаза его светились удовольствием, когда он вспоминал о них). Я старался запомнить все важные слова и донести до нее. Она слушала с тем выражением в серых глазах, которое никогда не дорастало до улыбки. Он знал, что я ей все передаю, и когда я снова навещал его, спрашивал, не сказала ли она чего-нибудь о его приключениях.
За все долгие часы тех бесед он ни разу не захотел узнать о ней чего-либо еще. Сейчас это кажется мне очень странным. Но еще страннее то, сколько удовольствия мог получать десятилетний мальчик от роли посредника, наблюдателя.
17
В один из тех дней он рассказал мне о путешествии в Патагонию и поведал историю Захарии Маккензи, его брата и сестер. Я помню, как спускался по лестнице. Джоанна ждала меня на кухне. Пахло свежезаваренным чаем, как обычно.
– Ну?
Она ждала, что я расскажу. Но я сказал, что не в настроении пить чай или разговаривать, я хочу прогуляться. Стараясь не встречаться с ней взглядом, я надел куртку и вышел наружу, в холодный воздух. Хотя я ничего ей не сказал, мне чудилось, что впервые в жизни я ей соврал. И я был уверен, что она это знает. Не знаю, почему, но я не стал пересказывать ей эту историю ни в тот день, ни потом, как бы она с тех пор на меня ни смотрела.
18
Последнее субботнее утро было тоскливым – дождь вперемешку с туманом. Мы завтракали в молчании. Когда я доел, Джон Стивенсон велел мне бежать на чердак и посмотреть, как там старик, потому что утром он был не очень.
Когда я вошел на чердак и перевел дух, Дэниел Стивенсон не повернул головы, не поздоровался. Я подошел к матрасу и заглянул деду в лицо, мрачное, как само утро. Он лежал навзничь, глядя на сложенный потолок чердака. Желто-зеленые глаза пожелтели еще больше и потеряли блеск.
Он не глубоко, но шумно вздохнул и прошептал:
– Эзра… сходи за своей бабушкой.
Я сбежал по узкой лестнице на кухню, где взрослые доедали яичницу с беконом. В печи пылал огонь. Их лица – даже Джона Стивенсона, даже Элизабет – показались мне чужими, когда они обернулись ко мне. Может, я знал, что произойдет, может, нет. Этот день был так давно, и так многое предстояло понять. Но незнакомость их лиц меня взбудоражила.
– Он тебя зовет, – сказал я своей бабушке, Джоанне Стивенсон.
Неужто я надеялся – даже тогда, – что она сорвется с места и побежит к нему со всех ног? Я предпочитаю думать, что да. Она улыбнулась мне – но не той недоулыбкой, которою многие дни напролет разучивали ее губы, а полностью сформировавшейся, неприятной.
Все трое сидели, не шевелясь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37