С ним на заводе работал Женька Завьялов, телефонист; они были даже дружны – на почве мотоциклов и «Спартака», – вместе обедали, курили, рассказывали друг другу анекдоты, знали, казалось, друг друга насквозь… и вдруг он узнал, что Женька читает какого-то Канта. Николай спросил, кто это такой (фамилию, конечно, он помнил, а вот чем занимался – забыл), – и тут Женька (Жека, называл он его) такое понес, что он испугался… И вот когда оказалось, что привычный, бесхитростный Женька читает и понимает такое, от чего у Николая через десять секунд начала стонать голова, – прежний Жека исчез: они, конечно, остались приятелями, даже друзьями, но все уже было – не лучше, не хуже – не так… Похожее чувство – разрушения привычного, цельного образа, за долгие годы сложившегося, казалось, до мелочей в голове, – он испытал, когда случайно узнал, что Борисов, замначальника цеха, отправил в дом престарелых отца. Это было рождением просто нового образа – а не худшего, как можно было, на первый взгляд, ожидать: это был не обычный дом престарелых, в каком доживала свой век старуха Баклановых с первого этажа, – а при какой-то чуть ли не кремлевской больнице, специально для старых большевиков, с хорошим питанием и уходом, и туда еще надо было попасть… – и все равно борисовский образ рассыпался и сложился по-новому, как мозаика Сережкиного калейдоскопа: еще вчера и несколько лет перед этим по цеху ходил Борисов – а вот сейчас совсем другой человек… И еще от всего происшедшего зимою у него осталось едва уловимое, смутное – к облегчению его, ускользающее – но чувство своей вины, которую он все же нашел (может быть, по инерции) и признал за те несколько дней, когда все вокруг: и траурный мальчишеский портрет Бирюкова у проходной, и сбор денег на похороны, и старый – до Нового года – журнал с как будто неуверенно, тонко зачеркнутой новым сменщиком фамилией Бирюкова – еще напоминало о нем. Эта вина была в том, что если бы он предупредил Бирюкова: «вторая линия выключена, запитать?» – может быть, и пьяный Бирюков был бы внимательней… Вина эта вовсе была сомнительной – и все же, усиленная памятью о тех мучительных нескольких днях, когда он был уверен в своей вине, как будто поселилась навечно в нем и хотя и не угнетала его, но – чувствовал он – навсегда изменила его: он стал терпимее, мягче к поступкам других – в подсознании жило: «Чего не бывает?…» – и взыскательней, жестче к себе: «А сам?…» А в остальном – жизнь была похожа на прежнюю.
И вот однажды, возвращаясь со смены домой, он встретил жену Бирюкова.
II
Вдоль дороги буйно цвела сирень – вспенившиеся цветочные грозди прохладно лиловели в тени и розовым жемчугом мягко светились на солнце. Перед сиренью пятнистым – розовым, алым и белым – подлеском клубились кусты шиповника. Пылающее червонным расплавом солнце выжигало последние лужи: на дымчато-серой глади асфальта как будто попыхивали маленькие круглые зеркала. Облицованный керамической плиткою дом блестел, как слоновая кость. Он повернул за угол и на противоположном конце дороги (она упиралась в пепельную ленту шоссе, за ним – золотистым туманом на берегу небесного моря – расстилался зацветающий липовый парк) увидел жену Бирюкова.
Сердце его забилось.
Их разделяло еще метров сто пятьдесят, но они шли навстречу друг другу и никак не могли не встретиться: она жила в первом, он в последнем подъезде, и сейчас они одновременно проходили подъезды друг друга. В правой руке она несла что-то, по форме напоминающее ведро – и тяжелое, как наполненное ведро: ее стройная фигура (вдруг он подумал: не по-тридцатилетнему стройная, длинноногая – бабы во дворе к тридцати тяжелели, оплывали ногами) устало прогибалась то в одну, то в другую сторону – принимая тяжесть то на плавный изгиб облитого платьем бедра, то на тонкую, струнно вытягивающуюся руку. Вот она остановилась… трогательно неловко (он нахмурился) поставила на носок струящуюся чулочным перламутровым блеском правую ногу (он подумал: она всегда, даже летом, ходила в чулках… или колготках – но нет, скорее в чулках, потому что колготки дороги, а она в библиотеке получает гроши; от этого «в колготках, в чулках» – от мысли о разнице между колготками и чулками – у него вдруг стеснилось дыхание) и поменяла несущую руку – с трудом перехвативши перед собою дужку сверкнувшего серповидным солнечным бликом ведра… и тут он понял: это было не ведро – пылесос, пылесос «Уралец», в прошлом году они тоже купили такой (но жена его поднимала легко…). Правда, – с вдруг проснувшейся в нем потребностью восстановить справедливость, пришедшей к нему как-то сознательно, не от сердца, подумал он, – правда, тот пылесос был новым, в пластмассовом корпусе, а этому было лет двадцать пять: корпус у него был стальной, покрытый серебристо-зеленой, мраморного рисунка эмалью, и весил он килограммов пятнадцать, не меньше…
Серая полоска панели стремительно сокращалась – между ними уже оставался один подъезд. Он уже ясно видел ее лицо (хотя все это время он не смотрел на нее – неудобно было идти навстречу, глядя в упор: лишь коротко взглядывал на нее и опускал глаза на дорогу – или отводил в сторону, на воробьев, которые, фыркая крыльями, перелетали в пестрой тени сирени). Она, конечно, была… очень милая: лицо удлиненное, с чуть – едва уловимо, изящно – вогнутыми щеками (у баб во дворе за каждой щекой как будто сидело по ситнику, да и…), уголки – тонкие, стрельчатые – розовых губ были чуть-чуть – немного печально, устало – опущены, и вообще все ее лицо – с неяркими серыми глазами (как будто притягивающими к себе – уже тем, что они не отталкивали привычной радостно-глупой, или бесчувственно-озабоченной, или враждебной бьющей энергией, – впрочем, он плохо помнил ее глаза, потому что при встрече всегда отводил свои – и она отводила), – и вообще лицо ее было… ну, не то чтобы задумчивым, а – думающим, что ли? или способным думать? – а эти коровы во дворе и смотрели коровами… Наверное, она была хорошей – доброй (не злой и не жадной) – женщиной, и очень симпатичной – и жалко было ее, что она осталась без мужа… не в том даже дело, что Бирюков (вдруг не подумал, а как-то почувствовал свое отношение к этому он), а вообще – что она одна… Между ними оставалось метров пятнадцать, не больше; он ступил на дорогу – с его плечами и ее пылесосом им было не разойтись – и неуклюже закивал головой:
– Здравствуйте…
И еще через несколько шагов (в первый раз получилось как-то неловко, издалека):
– Здравствуйте.
– Здравствуйте, – сказал она – пресекшимся на заключительном слоге голосом. Наверное, поздоровавшись, она сбилась с дыхания и сразу устала – потому что остановилась и, наклонившись немного вперед (у нее была невысокая – пологой двускатной кровлею – грудь), перенесла перед собой пылесос из левой в правую руку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
И вот однажды, возвращаясь со смены домой, он встретил жену Бирюкова.
II
Вдоль дороги буйно цвела сирень – вспенившиеся цветочные грозди прохладно лиловели в тени и розовым жемчугом мягко светились на солнце. Перед сиренью пятнистым – розовым, алым и белым – подлеском клубились кусты шиповника. Пылающее червонным расплавом солнце выжигало последние лужи: на дымчато-серой глади асфальта как будто попыхивали маленькие круглые зеркала. Облицованный керамической плиткою дом блестел, как слоновая кость. Он повернул за угол и на противоположном конце дороги (она упиралась в пепельную ленту шоссе, за ним – золотистым туманом на берегу небесного моря – расстилался зацветающий липовый парк) увидел жену Бирюкова.
Сердце его забилось.
Их разделяло еще метров сто пятьдесят, но они шли навстречу друг другу и никак не могли не встретиться: она жила в первом, он в последнем подъезде, и сейчас они одновременно проходили подъезды друг друга. В правой руке она несла что-то, по форме напоминающее ведро – и тяжелое, как наполненное ведро: ее стройная фигура (вдруг он подумал: не по-тридцатилетнему стройная, длинноногая – бабы во дворе к тридцати тяжелели, оплывали ногами) устало прогибалась то в одну, то в другую сторону – принимая тяжесть то на плавный изгиб облитого платьем бедра, то на тонкую, струнно вытягивающуюся руку. Вот она остановилась… трогательно неловко (он нахмурился) поставила на носок струящуюся чулочным перламутровым блеском правую ногу (он подумал: она всегда, даже летом, ходила в чулках… или колготках – но нет, скорее в чулках, потому что колготки дороги, а она в библиотеке получает гроши; от этого «в колготках, в чулках» – от мысли о разнице между колготками и чулками – у него вдруг стеснилось дыхание) и поменяла несущую руку – с трудом перехвативши перед собою дужку сверкнувшего серповидным солнечным бликом ведра… и тут он понял: это было не ведро – пылесос, пылесос «Уралец», в прошлом году они тоже купили такой (но жена его поднимала легко…). Правда, – с вдруг проснувшейся в нем потребностью восстановить справедливость, пришедшей к нему как-то сознательно, не от сердца, подумал он, – правда, тот пылесос был новым, в пластмассовом корпусе, а этому было лет двадцать пять: корпус у него был стальной, покрытый серебристо-зеленой, мраморного рисунка эмалью, и весил он килограммов пятнадцать, не меньше…
Серая полоска панели стремительно сокращалась – между ними уже оставался один подъезд. Он уже ясно видел ее лицо (хотя все это время он не смотрел на нее – неудобно было идти навстречу, глядя в упор: лишь коротко взглядывал на нее и опускал глаза на дорогу – или отводил в сторону, на воробьев, которые, фыркая крыльями, перелетали в пестрой тени сирени). Она, конечно, была… очень милая: лицо удлиненное, с чуть – едва уловимо, изящно – вогнутыми щеками (у баб во дворе за каждой щекой как будто сидело по ситнику, да и…), уголки – тонкие, стрельчатые – розовых губ были чуть-чуть – немного печально, устало – опущены, и вообще все ее лицо – с неяркими серыми глазами (как будто притягивающими к себе – уже тем, что они не отталкивали привычной радостно-глупой, или бесчувственно-озабоченной, или враждебной бьющей энергией, – впрочем, он плохо помнил ее глаза, потому что при встрече всегда отводил свои – и она отводила), – и вообще лицо ее было… ну, не то чтобы задумчивым, а – думающим, что ли? или способным думать? – а эти коровы во дворе и смотрели коровами… Наверное, она была хорошей – доброй (не злой и не жадной) – женщиной, и очень симпатичной – и жалко было ее, что она осталась без мужа… не в том даже дело, что Бирюков (вдруг не подумал, а как-то почувствовал свое отношение к этому он), а вообще – что она одна… Между ними оставалось метров пятнадцать, не больше; он ступил на дорогу – с его плечами и ее пылесосом им было не разойтись – и неуклюже закивал головой:
– Здравствуйте…
И еще через несколько шагов (в первый раз получилось как-то неловко, издалека):
– Здравствуйте.
– Здравствуйте, – сказал она – пресекшимся на заключительном слоге голосом. Наверное, поздоровавшись, она сбилась с дыхания и сразу устала – потому что остановилась и, наклонившись немного вперед (у нее была невысокая – пологой двускатной кровлею – грудь), перенесла перед собой пылесос из левой в правую руку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32