Номер 94. Записал?
Одноногий писарь на деревянном протезе кивал непропорционально большой головой, едва сдерживал тошноту.
– Терпи, терпи, Звонарев! – подбадривал его Подлипов. – Или кишок ни разу не видал? Жену-то резал? Резал! Да с аппетитом! Батюшки – Упоров! Живой! То-то я смотрю: нет твоего трупа. Думал, куда под низ сунули, а он – бегает себе, стрекозел!
Упоров осторожно поднял с земли железную раму одноместной койки, сморщился от боли в животе и сочувственно посмотрел на Подлипова:
– Извините, так случилось. За меня Салаваров вызвался на тот свет сходить.
Старшина по-собачьи вздернул верхнюю губу, обнажив сверкающий ряд золотых зубов, переменил тон разговора:
– Канай! Капай, сказано, стерва! А ты чо хлебало раззявил?! Пиши: Сериков. Да, тот, что без носа. Из воров.
Упоров осмотрел двор дважды, прежде чем наткнуться на знакомую рубаху. Федор Опенкин лежал, разбросав руки, словно хотел схватить в охапку низкое, набухшее тучами небо, но потом передумал, а руки так и не сложил. Забыл, наверное…
Рядом с Федором стоял капитан, ковыряя носком сапога подтаявший шлак. Сапог загораживал разваленное на две части топором лицо зэка, над которым наклонился Подлипов, и крикнул:
– Сенцов Николай Фомич, кличка Интеллигент. Сука! – поглядел с опаской на капитана и поправился. – Из этих, ну, вставших на путь. Номер 119. Ты чо сквасился, шюатель?!
– Хрыпыт, – выдавил с величайшим усилием писарь.
– Шо сказал? Хрипит?! – Подлипов ухмыльнулся. – Простыл, наверное: земля-то еще холодная. Пиши! Так мы с тобой весь день провозимся.
– Хрыпыт же, гражданин начальник…
Подлипов озорно посмотрел на мрачного капитана, продолжавшего ковырять сапогом кучу шлака. Тот понимающе отвернулся. Тогда старшина встал на тощую шею Интеллигента правой ногой, а левую поджал, точно цапля. Писарь не выдержал, прикрылся школьной тетрадкой, в которую записывал покойников.
– Все! Более не хрипит, – Подлипов высморкался на очередного зэка. Пиши дальше. Сегекевич Александр Викторович. Какой же он масти? А пиши просто – педераст. Номер 111. Да не прислушивайся ты, дурень, не хрипит. Вишь, насквозь протолкнул ломом. Одного не могу в толк взять, Звонарев, за что педерастов то? Им же верх не нужон…
– Прицепом, гражданин начальник. Дайте закурить.
– …Получается, не зря Федя ножичком баловался. Глянь в угол: весь пощербил. Я-то по простоте душевной думал – озорничает, а озорство добрым делом обернулось…
Никанор Евстафьевич отхлебнул из блюдца глоток чаю, в третий раз переспросил с добрым разомлевшим от удовольствия взглядом.
– Говоришь, не пикнул Ильич? Камушком отошел?
– Сразу и привета вам не передал.
– Ох, ты, ешкни нос! – залился счастливым смехом Дьяков. – Не успел. Шибко торопился. Да! Фарт слеп, но справедлив. Одичал Ильич в довольстве и получил за грехи своп сполна.
Он поставил на край стола блюдце, попросил неизвестно кого:
– Чайку бы погорячей!
Тотчас сухощавый, с острыми бусинками карих глаз, татарин метнулся к печке, подхватил большой медный чайник, палил в отставленное блюдце черного, как деготь, чаю.
– Истинно сказано покойным моим учителем, царским попом Митрофаном Григорьевичем: «Совесть человек потерять может, смерть никогда не потеряет!» Нашла она и вас, Ерофей Ильич. Свободно нынче место главной суки. А Федя, царство ему небесное, вором умер. За такое геройство жизнь положить можно. Святой хлопец, чо тут скажешь?! И ты молодцом был, когда за него на сходке заступился. Добросовестно вел себя. Нас-то, знаешь как прижучили?
От смены воспоминаний расположившаяся на большом лице Дьяка доброта стала перерождаться в другое состояние, обретая строгую суровость в глубоких складках у твердого рта.
– Два года мента прикармливали. Сколь добра извели на бездельника, столь ему у своей власти за три века не заработать. А он…
Дьяк озадаченно уставился на Упорова с плаксивой обидой в чистых глазах.
– Как же так можно, Вадик?! Ишо партейный, даже в ихней сходке…
– Бюро, Никанор Евстафьевич, – уточнил Упоров, – партийное бюро. А он, значит, его член.
– Пусть и так. Кем ни назови негодяя, а совести у него не сыскать. Но ничо. «Грехи наши горят и сгорают скорбями». Сгорит и тот член бюро…
Урка тяжелым мешком навалился на стол, чтобы подвинуться ближе к Упорову, сказать шепотом, не меняя, однако, душевной простоты голоса:
– Убьем его, потому как всем обидно…
Сел на старое место, взял блюдце по-купечески хватко – пятью пальцами снизу, сделал глоток и говорил уже о другом:
– Они, суки то есть, сюды сразу кинулись. Мечтали по соннику дело свое злодейское сотворить. Но Клей не спал, он ведь умрет скоро, спать ему ни к чему, крикнул. Все – за ножи. Шестерых впустили, остальным – извините! – двери – на запор. Дверь-то у нас – продуманная, от любого врага заслонит.
Он еще отхлебнул глоток чаю, растворяясь в приятных воспоминаниях:
– Тех шестерых – махом! Но в других бараках им большая добыча выпала. Бугор твой – человек правильный; у них там ломы оказались под рукой. Бандеровцы – народ запасливый. Ну, как только они по рогам получили… народ-то у нас сам знаешь какой: чей верх, за того и народ. Даже польские воры сук резали…
– Четыре года сижу, эту масть впервые слышу.
– Мастей, что у тебя костей! – скаламбурил Дьяк, усмехнулся и почесал затылок. – Не знаю уж, по какому случаю их ворами окрестили, хотя воруют они хорошо. Только вор – это ведь не просто ремесло, но и воля. Ему никто не указ. Они же в лагерях на любых работах пашут, начальство поддерживают, брата родного продать не постесняются. Без уважения к себе, одним словом, живут. Лишь бы на свободу вырваться.
– А вам вроде бы и воля не нужна, – улыбнулся Упоров, отставляя в сторону свою кружку.
Дьяк вздохнул, осторожно поставил блюдце, указательный палец его медленно пополз по золотистой каемочке. Вадим предположил, что он сейчас взорвется, но все это время Никанор Евстафьевич находился в прежнем состоянии, только помалкивал. Настроение его начало ухудшаться без внешних признаков, что проявилось в холоде произнесенных слов:
– Пустыми разговорами свободней не станешь. Вот ты…
Дьяк, повинуясь безотчетному порыву, хотел вскочить, да только слегка приподнялся, вовремя остудив чувство.
– …Ты – законопреступник и таковым себя признаешь. Я же живу по своим законам. Их не преступал, следовательно – сижу безвинно. Греха на мне нету. Он – подо мной. Я над ним царствую. Ты – под грехом… Задавил тебя, как крест в сто пудов. Того и гляди – жилы лопнут. Разное у нас состояние…
– Но сидим-то все равно вместе?
– Вместе, да по-разному. Дома я, Вадим. Худой, но мой. Ты непрошеным гостем посиживаешь, никак с собой не умиришься. Что, выкусил? Со мной, брат, не такие умники заводились и их постриг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125
Одноногий писарь на деревянном протезе кивал непропорционально большой головой, едва сдерживал тошноту.
– Терпи, терпи, Звонарев! – подбадривал его Подлипов. – Или кишок ни разу не видал? Жену-то резал? Резал! Да с аппетитом! Батюшки – Упоров! Живой! То-то я смотрю: нет твоего трупа. Думал, куда под низ сунули, а он – бегает себе, стрекозел!
Упоров осторожно поднял с земли железную раму одноместной койки, сморщился от боли в животе и сочувственно посмотрел на Подлипова:
– Извините, так случилось. За меня Салаваров вызвался на тот свет сходить.
Старшина по-собачьи вздернул верхнюю губу, обнажив сверкающий ряд золотых зубов, переменил тон разговора:
– Канай! Капай, сказано, стерва! А ты чо хлебало раззявил?! Пиши: Сериков. Да, тот, что без носа. Из воров.
Упоров осмотрел двор дважды, прежде чем наткнуться на знакомую рубаху. Федор Опенкин лежал, разбросав руки, словно хотел схватить в охапку низкое, набухшее тучами небо, но потом передумал, а руки так и не сложил. Забыл, наверное…
Рядом с Федором стоял капитан, ковыряя носком сапога подтаявший шлак. Сапог загораживал разваленное на две части топором лицо зэка, над которым наклонился Подлипов, и крикнул:
– Сенцов Николай Фомич, кличка Интеллигент. Сука! – поглядел с опаской на капитана и поправился. – Из этих, ну, вставших на путь. Номер 119. Ты чо сквасился, шюатель?!
– Хрыпыт, – выдавил с величайшим усилием писарь.
– Шо сказал? Хрипит?! – Подлипов ухмыльнулся. – Простыл, наверное: земля-то еще холодная. Пиши! Так мы с тобой весь день провозимся.
– Хрыпыт же, гражданин начальник…
Подлипов озорно посмотрел на мрачного капитана, продолжавшего ковырять сапогом кучу шлака. Тот понимающе отвернулся. Тогда старшина встал на тощую шею Интеллигента правой ногой, а левую поджал, точно цапля. Писарь не выдержал, прикрылся школьной тетрадкой, в которую записывал покойников.
– Все! Более не хрипит, – Подлипов высморкался на очередного зэка. Пиши дальше. Сегекевич Александр Викторович. Какой же он масти? А пиши просто – педераст. Номер 111. Да не прислушивайся ты, дурень, не хрипит. Вишь, насквозь протолкнул ломом. Одного не могу в толк взять, Звонарев, за что педерастов то? Им же верх не нужон…
– Прицепом, гражданин начальник. Дайте закурить.
– …Получается, не зря Федя ножичком баловался. Глянь в угол: весь пощербил. Я-то по простоте душевной думал – озорничает, а озорство добрым делом обернулось…
Никанор Евстафьевич отхлебнул из блюдца глоток чаю, в третий раз переспросил с добрым разомлевшим от удовольствия взглядом.
– Говоришь, не пикнул Ильич? Камушком отошел?
– Сразу и привета вам не передал.
– Ох, ты, ешкни нос! – залился счастливым смехом Дьяков. – Не успел. Шибко торопился. Да! Фарт слеп, но справедлив. Одичал Ильич в довольстве и получил за грехи своп сполна.
Он поставил на край стола блюдце, попросил неизвестно кого:
– Чайку бы погорячей!
Тотчас сухощавый, с острыми бусинками карих глаз, татарин метнулся к печке, подхватил большой медный чайник, палил в отставленное блюдце черного, как деготь, чаю.
– Истинно сказано покойным моим учителем, царским попом Митрофаном Григорьевичем: «Совесть человек потерять может, смерть никогда не потеряет!» Нашла она и вас, Ерофей Ильич. Свободно нынче место главной суки. А Федя, царство ему небесное, вором умер. За такое геройство жизнь положить можно. Святой хлопец, чо тут скажешь?! И ты молодцом был, когда за него на сходке заступился. Добросовестно вел себя. Нас-то, знаешь как прижучили?
От смены воспоминаний расположившаяся на большом лице Дьяка доброта стала перерождаться в другое состояние, обретая строгую суровость в глубоких складках у твердого рта.
– Два года мента прикармливали. Сколь добра извели на бездельника, столь ему у своей власти за три века не заработать. А он…
Дьяк озадаченно уставился на Упорова с плаксивой обидой в чистых глазах.
– Как же так можно, Вадик?! Ишо партейный, даже в ихней сходке…
– Бюро, Никанор Евстафьевич, – уточнил Упоров, – партийное бюро. А он, значит, его член.
– Пусть и так. Кем ни назови негодяя, а совести у него не сыскать. Но ничо. «Грехи наши горят и сгорают скорбями». Сгорит и тот член бюро…
Урка тяжелым мешком навалился на стол, чтобы подвинуться ближе к Упорову, сказать шепотом, не меняя, однако, душевной простоты голоса:
– Убьем его, потому как всем обидно…
Сел на старое место, взял блюдце по-купечески хватко – пятью пальцами снизу, сделал глоток и говорил уже о другом:
– Они, суки то есть, сюды сразу кинулись. Мечтали по соннику дело свое злодейское сотворить. Но Клей не спал, он ведь умрет скоро, спать ему ни к чему, крикнул. Все – за ножи. Шестерых впустили, остальным – извините! – двери – на запор. Дверь-то у нас – продуманная, от любого врага заслонит.
Он еще отхлебнул глоток чаю, растворяясь в приятных воспоминаниях:
– Тех шестерых – махом! Но в других бараках им большая добыча выпала. Бугор твой – человек правильный; у них там ломы оказались под рукой. Бандеровцы – народ запасливый. Ну, как только они по рогам получили… народ-то у нас сам знаешь какой: чей верх, за того и народ. Даже польские воры сук резали…
– Четыре года сижу, эту масть впервые слышу.
– Мастей, что у тебя костей! – скаламбурил Дьяк, усмехнулся и почесал затылок. – Не знаю уж, по какому случаю их ворами окрестили, хотя воруют они хорошо. Только вор – это ведь не просто ремесло, но и воля. Ему никто не указ. Они же в лагерях на любых работах пашут, начальство поддерживают, брата родного продать не постесняются. Без уважения к себе, одним словом, живут. Лишь бы на свободу вырваться.
– А вам вроде бы и воля не нужна, – улыбнулся Упоров, отставляя в сторону свою кружку.
Дьяк вздохнул, осторожно поставил блюдце, указательный палец его медленно пополз по золотистой каемочке. Вадим предположил, что он сейчас взорвется, но все это время Никанор Евстафьевич находился в прежнем состоянии, только помалкивал. Настроение его начало ухудшаться без внешних признаков, что проявилось в холоде произнесенных слов:
– Пустыми разговорами свободней не станешь. Вот ты…
Дьяк, повинуясь безотчетному порыву, хотел вскочить, да только слегка приподнялся, вовремя остудив чувство.
– …Ты – законопреступник и таковым себя признаешь. Я же живу по своим законам. Их не преступал, следовательно – сижу безвинно. Греха на мне нету. Он – подо мной. Я над ним царствую. Ты – под грехом… Задавил тебя, как крест в сто пудов. Того и гляди – жилы лопнут. Разное у нас состояние…
– Но сидим-то все равно вместе?
– Вместе, да по-разному. Дома я, Вадим. Худой, но мой. Ты непрошеным гостем посиживаешь, никак с собой не умиришься. Что, выкусил? Со мной, брат, не такие умники заводились и их постриг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125