Понимаете, масса экзаменов… вот, сейчас только с экзамена, латинское экстемпорале было… Книги очень интересные. Я хотел бы видеть Серафиму Константиновну… или она напишет… про книги… теперь я скоро освобожусь, почитать…
– Да, да… любительница она почитать, да все прахтика… Вот, на два денька уехала отдохнуть к Троице-Сергию… уж так запарилась на приемах!… Там и прахтика у ней, заодно уж… в посаде-то.
– На два дня?… к Троице?
– Значит, сегодня у нас суббота?… Воскресенье, понедельник… вечером в понедельник обещалась быть. Только-только уехала, маленько не захватили…
– Ах!… – притворно воскликнул я, – не ее ли я это встретил? Не в соломенной она шляпке, в желтенькой, большой… кажется, с голубенькими цветами!…
– Ну, она и есть. Новенькую вчера купила только, майскую, с василечками. Дело молодое. А я-то уж, простите, чего подумала… – кокетничала со мной толстуха. – У нас и имназисты иной раз требуют, по секрету. Знаете, может, Мозгов, фабриканта сынок… жениться у них нельзя, а есть любовишка… Симочка и принимала. Да ведь какой мальчишка! Говорит, один-цать фунтов вытянул! Ну, имназист, правда, рослый, солидный… да и бабочка-то ядреная попалась… такого-то мальчонку!… – и она посмеялась мне. – Сколько вам годков-то… небось, семнадцатый?…
– Да, приблизительно… – без смущения сказал я. – Я тоже считаю, что брак – явление естественное!
– Да как же можно!… Молодые, влюбятся… ну, ребеночек! А любовь, она… не спрашивается! Влюбитесь вот в какую, ну и… дело житейское!… Нас уж не забывайте… – пошутила она, смеясь.
Мне было очень приятно беседовать с умной женщиной. Она смотрела на это вполне свободно. Правду говорил Женька, что все акушерки смотрят вполне свободно.
– Ну, я так рано не… не женюсь… – Зачем жениться? А так, в холостом браке случиться может! Подвернется какая хорошенькая да свободная, вот и… будете к ней захаживать…
Я взглянул на фарфоровую даму. Она раскинулась на ковре, прикрывая лицо руками.
– Извините меня… – сказал я, подымаясь, – она… то есть, Серафима Константиновна вернется в понедельник… прошу вас, напомните ей про обещание, она знает…
– С удовольствием. Да уж если Симочка вам сказала, не обманет. Значит, про книжечки. Ночами даже зачитывается! Захаживайте когда, очень ради. Симочка и попоет когда. А уж молодежь она как любит… Самой-то всего двадцать два годика. И всем нравится, веселенькая. Ну и кружатся. А выйдет замуж да пойдут ребятишки… А вы и знакомым своим скажите, кому понадобится… Квартирку имеем для секретных…
– С большим удовольствием… – радостно сказал я, в восторге от Пелагеи Ивановны. – У вас так легко себя чувствуешь… в такой атмосфере… Передайте мой сердечный привет Серафиме Константиновне… и про письмо… то есть она обещалась мне…
– Как же, непременно… С компанией целой поехали… маевочку там отпразднуют…
Я пошел от нее в восторге. Вылетел из ворот и прямо прошел к Нескучному, чтобы никто не видел.
XXXIII
Я вернулся домой разбитый. Возбуждение от экзамена погасло. Я угадал параграф – «уточка» мне сказала, – но что из того, что я написал экстемпорале? Правда, я загадал, что если будет по «уточке» – «если – это, то… все прекрасно выйдет с моей любовью». Вышло по «уточке». Но… она у Троицы со студентом! Правда, Пелагея Ивановна говорила, что с компанией целой она поехала, «маевочку там попразднуют»… Но это простая хитрость, самая женская уловка! Еще бы она сказала: «Я еду с моим любовником!»
Я лежал и терзал себя.
К Троице! Ездят туда не только молиться Богу. Булочник Муравлятников ездил запивать к Троице. Так все и говорили: «А Муравлятников-то опять „к Троице“ поехал, недельки на две!» И влюбленные ездят к Троице. И Максимка, когда проживался с Гашкой, частенько катался к Троице. Гришка так и рассказывал: «Возьмут у монахов номер в гостинице – и гуляй! А потом и к отчельникам толкнутся, – грехи замаливать!» Я возмущался и говорил, что там же мощи Преподобного Сергия, самое святое место, великий грех… А Гришка посмеивался только: «Грех в орех, а на том свете уж разберется, кому какое будет происхождение в аду!»
На том свете… Я часто бывал у Троицы и видел в соборе картину во всю стену: «Страшный Суд». В огненных языках в аду тянулся по всей стене, извиваясь жирными кольцами, черно-зеленый Змий. В жутких его извивах терзались грешники. Все они были голые, раскаленные докрасна в огне. И по всему Змию адскому обвивалась беловатая грамота, на которой черными буковками стояло: «воровство», «сребролюбие», «убийство», «пианство», «сквернословие», «блуд»… – все грехи.
И она поехала с ним – туда!…
Я готов был кричать от боли. Виденная у Гришки карточка с монахом и нагой женщиной, этот постыдный грех, сплетался во мне с белым монастырем у Троицы, с розовым огоньком лампады, с красными языками ада, с голыми грешниками, с дьяволами и бесами, с бородатым студентом, от которого пахнет трупами, и с чистенькой, белой Серафимой. Ее, на моих глазах, обесчещивал грязный и жуткий грех.
Сердце мое терзалось, разрывалось. И я заплакал. Лучезарная Зинаида, явившаяся моей душе, и многие-многие, слившиеся в одну, – в неизъяснимо-прелестный образ чистой и нежной девушки, или в другой, столь же прекрасный образ, только более яркий по красоте и обжигающей душу «тайне», – прелестной женщины, – все покрывалось чем-то ужасно грязным. В невыразимой тоске прижимал я к груди под курточкой ароматные ее письма, словно бы прижимал ее. Они уже там теперь! Он ее обнимает страстно, и у них отвратительный, грязный грех. А рядом – горят лампады, звонят к вечерне. В скиту старцы творят молитвы… И она, блудница, вся обнаженная, с распущенными прекрасными волосами, закрыла лицо руками, как на фарфоровой пепельнице, и разметалась. А он, с черной ужасной бородой, обнимает ее грязными лапами, шепчет всякие непристойности, как дьявол на той картине… и она бьется, молит, рыдает от омерзения. Но все напрасно: для нее уже нет исхода. Она – погибла.
Я представлял себе, что не в силах снести позора. Жизнь кончена. Единственно, что осталось, – смерть! Пусть же она почувствует!…
И я рисовал себе…
…Я внезапно опасно заболел. Пока она предавалась ужасной и мерзкой страсти, теряла свою чистоту и честь, я принял ужасный яд, от которого нет спасения. Яд этот действует медленно, но верно. Все перед ним – бессильно. Наш старый доктор Эраст Эрастыч, шатаясь от ряда бессонных ночей и горя, выходит из комнаты, утирая добрые старческие глаза платочком. Долго стоит в полутемном коридоре, не решаясь спуститься вниз. «Доктор, умоляем вас… скажите нам всю правду, не скрывайте! – упрашивают его плачущие родные. – Неужели нельзя спасти?! Он еще так молод! он не испытал ничего радостного в жизни, не знал любви… молодой и прекрасной женщины… это ужасно!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73
– Да, да… любительница она почитать, да все прахтика… Вот, на два денька уехала отдохнуть к Троице-Сергию… уж так запарилась на приемах!… Там и прахтика у ней, заодно уж… в посаде-то.
– На два дня?… к Троице?
– Значит, сегодня у нас суббота?… Воскресенье, понедельник… вечером в понедельник обещалась быть. Только-только уехала, маленько не захватили…
– Ах!… – притворно воскликнул я, – не ее ли я это встретил? Не в соломенной она шляпке, в желтенькой, большой… кажется, с голубенькими цветами!…
– Ну, она и есть. Новенькую вчера купила только, майскую, с василечками. Дело молодое. А я-то уж, простите, чего подумала… – кокетничала со мной толстуха. – У нас и имназисты иной раз требуют, по секрету. Знаете, может, Мозгов, фабриканта сынок… жениться у них нельзя, а есть любовишка… Симочка и принимала. Да ведь какой мальчишка! Говорит, один-цать фунтов вытянул! Ну, имназист, правда, рослый, солидный… да и бабочка-то ядреная попалась… такого-то мальчонку!… – и она посмеялась мне. – Сколько вам годков-то… небось, семнадцатый?…
– Да, приблизительно… – без смущения сказал я. – Я тоже считаю, что брак – явление естественное!
– Да как же можно!… Молодые, влюбятся… ну, ребеночек! А любовь, она… не спрашивается! Влюбитесь вот в какую, ну и… дело житейское!… Нас уж не забывайте… – пошутила она, смеясь.
Мне было очень приятно беседовать с умной женщиной. Она смотрела на это вполне свободно. Правду говорил Женька, что все акушерки смотрят вполне свободно.
– Ну, я так рано не… не женюсь… – Зачем жениться? А так, в холостом браке случиться может! Подвернется какая хорошенькая да свободная, вот и… будете к ней захаживать…
Я взглянул на фарфоровую даму. Она раскинулась на ковре, прикрывая лицо руками.
– Извините меня… – сказал я, подымаясь, – она… то есть, Серафима Константиновна вернется в понедельник… прошу вас, напомните ей про обещание, она знает…
– С удовольствием. Да уж если Симочка вам сказала, не обманет. Значит, про книжечки. Ночами даже зачитывается! Захаживайте когда, очень ради. Симочка и попоет когда. А уж молодежь она как любит… Самой-то всего двадцать два годика. И всем нравится, веселенькая. Ну и кружатся. А выйдет замуж да пойдут ребятишки… А вы и знакомым своим скажите, кому понадобится… Квартирку имеем для секретных…
– С большим удовольствием… – радостно сказал я, в восторге от Пелагеи Ивановны. – У вас так легко себя чувствуешь… в такой атмосфере… Передайте мой сердечный привет Серафиме Константиновне… и про письмо… то есть она обещалась мне…
– Как же, непременно… С компанией целой поехали… маевочку там отпразднуют…
Я пошел от нее в восторге. Вылетел из ворот и прямо прошел к Нескучному, чтобы никто не видел.
XXXIII
Я вернулся домой разбитый. Возбуждение от экзамена погасло. Я угадал параграф – «уточка» мне сказала, – но что из того, что я написал экстемпорале? Правда, я загадал, что если будет по «уточке» – «если – это, то… все прекрасно выйдет с моей любовью». Вышло по «уточке». Но… она у Троицы со студентом! Правда, Пелагея Ивановна говорила, что с компанией целой она поехала, «маевочку там попразднуют»… Но это простая хитрость, самая женская уловка! Еще бы она сказала: «Я еду с моим любовником!»
Я лежал и терзал себя.
К Троице! Ездят туда не только молиться Богу. Булочник Муравлятников ездил запивать к Троице. Так все и говорили: «А Муравлятников-то опять „к Троице“ поехал, недельки на две!» И влюбленные ездят к Троице. И Максимка, когда проживался с Гашкой, частенько катался к Троице. Гришка так и рассказывал: «Возьмут у монахов номер в гостинице – и гуляй! А потом и к отчельникам толкнутся, – грехи замаливать!» Я возмущался и говорил, что там же мощи Преподобного Сергия, самое святое место, великий грех… А Гришка посмеивался только: «Грех в орех, а на том свете уж разберется, кому какое будет происхождение в аду!»
На том свете… Я часто бывал у Троицы и видел в соборе картину во всю стену: «Страшный Суд». В огненных языках в аду тянулся по всей стене, извиваясь жирными кольцами, черно-зеленый Змий. В жутких его извивах терзались грешники. Все они были голые, раскаленные докрасна в огне. И по всему Змию адскому обвивалась беловатая грамота, на которой черными буковками стояло: «воровство», «сребролюбие», «убийство», «пианство», «сквернословие», «блуд»… – все грехи.
И она поехала с ним – туда!…
Я готов был кричать от боли. Виденная у Гришки карточка с монахом и нагой женщиной, этот постыдный грех, сплетался во мне с белым монастырем у Троицы, с розовым огоньком лампады, с красными языками ада, с голыми грешниками, с дьяволами и бесами, с бородатым студентом, от которого пахнет трупами, и с чистенькой, белой Серафимой. Ее, на моих глазах, обесчещивал грязный и жуткий грех.
Сердце мое терзалось, разрывалось. И я заплакал. Лучезарная Зинаида, явившаяся моей душе, и многие-многие, слившиеся в одну, – в неизъяснимо-прелестный образ чистой и нежной девушки, или в другой, столь же прекрасный образ, только более яркий по красоте и обжигающей душу «тайне», – прелестной женщины, – все покрывалось чем-то ужасно грязным. В невыразимой тоске прижимал я к груди под курточкой ароматные ее письма, словно бы прижимал ее. Они уже там теперь! Он ее обнимает страстно, и у них отвратительный, грязный грех. А рядом – горят лампады, звонят к вечерне. В скиту старцы творят молитвы… И она, блудница, вся обнаженная, с распущенными прекрасными волосами, закрыла лицо руками, как на фарфоровой пепельнице, и разметалась. А он, с черной ужасной бородой, обнимает ее грязными лапами, шепчет всякие непристойности, как дьявол на той картине… и она бьется, молит, рыдает от омерзения. Но все напрасно: для нее уже нет исхода. Она – погибла.
Я представлял себе, что не в силах снести позора. Жизнь кончена. Единственно, что осталось, – смерть! Пусть же она почувствует!…
И я рисовал себе…
…Я внезапно опасно заболел. Пока она предавалась ужасной и мерзкой страсти, теряла свою чистоту и честь, я принял ужасный яд, от которого нет спасения. Яд этот действует медленно, но верно. Все перед ним – бессильно. Наш старый доктор Эраст Эрастыч, шатаясь от ряда бессонных ночей и горя, выходит из комнаты, утирая добрые старческие глаза платочком. Долго стоит в полутемном коридоре, не решаясь спуститься вниз. «Доктор, умоляем вас… скажите нам всю правду, не скрывайте! – упрашивают его плачущие родные. – Неужели нельзя спасти?! Он еще так молод! он не испытал ничего радостного в жизни, не знал любви… молодой и прекрасной женщины… это ужасно!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73