У Кристофа закипала кровь при виде этих повседневных проявлений раболепства. Он страдал так, как будто унизили его самого. Надменная повадка офицеров, с которыми он сталкивался на улице, их наглая чопорность вызывали у него глухой гнев: он не скрывал своего нежелания уступать им дорогу и, проходя мимо, отвечал им таким же надменным взглядом. Не раз он был на волосок от беды; он как будто напрашивался на нее. А между тем он прекрасно понимал всю опасность и бесцельность подобных выходок; но на него находили минуты затмения: узда, в которой он вечно держал себя, накопленные, не находившие себе выхода силы доводили его до бешенства. Тогда он способен был на любые безумства, и ему казалось, что если он останется здесь еще хоть год, то погибнет. Он ненавидел удушливую атмосферу грубого милитаризма, бряцанье сабель о мостовую, составленные в козлы ружья, пушки, выстроившиеся перед казармами, с нацеленными на город жерлами. В то время вышло несколько нашумевших романов, рисовавших испорченные нравы гарнизонов; офицеры изображались в них злодеями, которые за пределами службы, превратившей их в автоматов и бездельников, умели только пить, играть в карты, занимать деньги, жить на иждивении других, сплетничать и на всех ступенях служебной лестницы, сверху донизу, злоупотребляли своей властью над подчиненными. При одной мысли, что настанет день, когда он сам вынужден будет повиноваться таким офицерам, Кристоф задыхался. Он не в силах, нет, он никогда не в силах будет нести это ярмо, обесчестить себя в собственных глазах, мириться с унижением и несправедливостью. Он не знал, что некоторые из этих военных умеют проявить истинное нравственное величие, не знал, как много они выстрадали сами, сколько было утеряно надежд, сколько растрачено впустую сил, молодости, чести, веры, сколько в них страстной жажды самоотречения; не знал, как они тяготятся бессмысленностью своей службы, которая превращается, — если это просто служба, а не самоотверженное служение, — в мрачную возню, нелепый парад, обряд без веры в то, что делаешь…
Родины было уже недостаточно для Кристофа. Он ощущал в себе неведомую силу, которая в определенное время года пробуждается у птиц, внезапно и неодолимо, подобно приливу и отливу, — инстинкт великих перелетов. Читая книги Гердера и Фихте, оставленные ему старым Шульцем, он видел, что они проникнуты тем же духом — это не «дети земли», рабски к ней прикованные, а «дети солнца», тянущиеся к свету.
Куда он направится? Он и сам не знал. Но взгляд его устремился к латинскому югу Европы. И, прежде всего, к Франции. Франция — извечное прибежище смятенных германских душ. Как часто немецкая мысль обогащалась за счет Франции, не переставая ее поносить! Даже после семидесятого года какую мощную притягательную силу излучал горящий город, город-мученик, взятый на прицел немецкими пушками! Все формы мышления и Искусства, самые революционные и самые косные, черпали здесь, каждая в свой черед, а порой одновременно, пример для подражания и вдохновения. Кристоф, как многие великие немецкие музыканты, в своем смятении тянулся к Парижу. К чему сводились его знания о Франции? К двум женским образам и к тому, что он вычитал в нескольких случайно подвернувшихся книгах. Но этого было достаточно, чтобы создать в своем воображении страну — источник света, веселья и задора, пусть даже с легкой примесью галльского бахвальства: ведь там, где молодость и отвага, оно не кажется неуместным. Он верил в свою мечту, ибо нуждался в этой вере и всей душой желал не обмануться.
Кристоф решил уехать. Но его удерживала мысль о матери.
Луиза старилась. Она обожала сына, свою единственную радость. Да и Кристофу мать была дороже всех на свете. И все же они мучили друг друга. Она не понимала и не очень-то стремилась понять сына; у нее была одна забота: любить его. Луиза, с ее весьма ограниченным, робким, неразвитым умом, была одарена чудесным сердцем — она жаждала любить и быть любимой, и это трогало, но подчас и стесняло. Луиза относилась к сыну с уважением, так как он представлялся ей очень ученым, но она делала все, чтобы задушить его талант. Она надеялась, что он на всю жизнь останется возле нее, в их городке. Долгие годы они прожили вместе, и она не могла даже вообразить, что они рано или поздно, расстанутся. Ведь она здесь счастлива — почему бы не быть счастливым и ему? Женить его на дочери какого-нибудь состоятельного горожанина, слушать по воскресеньям в церкви его игру на органе, а главное, не разлучаться с ним до конца своих дней — дальше этого ее мечты не шли. Она видела в Кристофе двенадцатилетнего мальчика, и ей хотелось, чтобы он так и остался ее маленьким мальчиком. В простоте душевной она заставляла страдать несчастного юношу, а он метался в своей тесной клетке.
В этой безотчетной мудрости матери, для которой не существовало честолюбивых замыслов и все счастье которой заключалось в семейных привязанностях и в выполнении своего скромного долга, была своя правда и даже нравственное величие. Эта душа жаждала любви, только любви. Лучше отрешиться от жизни, от разума, от логики, от мира, но только не от любви! И любовь эта была беспредельна, она умоляла, она требовала; она все отдавала, но и взамен хотела всего; она отрекалась от жизни и ждала такого же отречения от других, от любимых. О, какая сила таится в этой любви простых душ! Она безошибочно и сразу выводит их на ту дорогу, которую лишь ощупью, ценою колебаний находит разум гениев, подобных Толстому, или слишком утонченное искусство угасающей цивилизации, — дорогу, обретаемую в итоге целой жизни, целых веков отчаянной борьбы и мучительных усилий!.. Но гордая сила, бушевавшая в душе Кристофа, подчинялась иным законам и требовала иной мудрости.
Кристоф давно уже собирался объявить свое решение матери. Но он дрожал, предчувствуя, какое горе ей причинит: всякий раз в последнюю минуту у него не хватало духу, и он все откладывал этот разговор. Два-три раза он нерешительно, намеками, заговаривал о своем отъезде. Луиза пропускала эти намеки мимо ушей, может быть, умышленно не придавая им значения, надеясь, что он и сам перестанет верить в серьезность своих замыслов. И Кристоф не решался продолжать разговор, но ходил мрачный, подавленный, словно его глодала тяжелая тайна. А несчастная женщина, угадывая эту тайну, делала робкие попытки отсрочить хоть на время откровенный разговор. По вечерам, когда они сидели рядом при свете лампы, ей вдруг начинало казаться, что он вот-вот нарушит молчание, — тогда она в страхе спешила что-нибудь рассказать — первое, что приходило в голову; она и сама не знала что — лишь бы не заговорил Кристоф. Инстинкт подсказывал ей обычно такие доводы, на которые Кристоф не смел возражать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132
Родины было уже недостаточно для Кристофа. Он ощущал в себе неведомую силу, которая в определенное время года пробуждается у птиц, внезапно и неодолимо, подобно приливу и отливу, — инстинкт великих перелетов. Читая книги Гердера и Фихте, оставленные ему старым Шульцем, он видел, что они проникнуты тем же духом — это не «дети земли», рабски к ней прикованные, а «дети солнца», тянущиеся к свету.
Куда он направится? Он и сам не знал. Но взгляд его устремился к латинскому югу Европы. И, прежде всего, к Франции. Франция — извечное прибежище смятенных германских душ. Как часто немецкая мысль обогащалась за счет Франции, не переставая ее поносить! Даже после семидесятого года какую мощную притягательную силу излучал горящий город, город-мученик, взятый на прицел немецкими пушками! Все формы мышления и Искусства, самые революционные и самые косные, черпали здесь, каждая в свой черед, а порой одновременно, пример для подражания и вдохновения. Кристоф, как многие великие немецкие музыканты, в своем смятении тянулся к Парижу. К чему сводились его знания о Франции? К двум женским образам и к тому, что он вычитал в нескольких случайно подвернувшихся книгах. Но этого было достаточно, чтобы создать в своем воображении страну — источник света, веселья и задора, пусть даже с легкой примесью галльского бахвальства: ведь там, где молодость и отвага, оно не кажется неуместным. Он верил в свою мечту, ибо нуждался в этой вере и всей душой желал не обмануться.
Кристоф решил уехать. Но его удерживала мысль о матери.
Луиза старилась. Она обожала сына, свою единственную радость. Да и Кристофу мать была дороже всех на свете. И все же они мучили друг друга. Она не понимала и не очень-то стремилась понять сына; у нее была одна забота: любить его. Луиза, с ее весьма ограниченным, робким, неразвитым умом, была одарена чудесным сердцем — она жаждала любить и быть любимой, и это трогало, но подчас и стесняло. Луиза относилась к сыну с уважением, так как он представлялся ей очень ученым, но она делала все, чтобы задушить его талант. Она надеялась, что он на всю жизнь останется возле нее, в их городке. Долгие годы они прожили вместе, и она не могла даже вообразить, что они рано или поздно, расстанутся. Ведь она здесь счастлива — почему бы не быть счастливым и ему? Женить его на дочери какого-нибудь состоятельного горожанина, слушать по воскресеньям в церкви его игру на органе, а главное, не разлучаться с ним до конца своих дней — дальше этого ее мечты не шли. Она видела в Кристофе двенадцатилетнего мальчика, и ей хотелось, чтобы он так и остался ее маленьким мальчиком. В простоте душевной она заставляла страдать несчастного юношу, а он метался в своей тесной клетке.
В этой безотчетной мудрости матери, для которой не существовало честолюбивых замыслов и все счастье которой заключалось в семейных привязанностях и в выполнении своего скромного долга, была своя правда и даже нравственное величие. Эта душа жаждала любви, только любви. Лучше отрешиться от жизни, от разума, от логики, от мира, но только не от любви! И любовь эта была беспредельна, она умоляла, она требовала; она все отдавала, но и взамен хотела всего; она отрекалась от жизни и ждала такого же отречения от других, от любимых. О, какая сила таится в этой любви простых душ! Она безошибочно и сразу выводит их на ту дорогу, которую лишь ощупью, ценою колебаний находит разум гениев, подобных Толстому, или слишком утонченное искусство угасающей цивилизации, — дорогу, обретаемую в итоге целой жизни, целых веков отчаянной борьбы и мучительных усилий!.. Но гордая сила, бушевавшая в душе Кристофа, подчинялась иным законам и требовала иной мудрости.
Кристоф давно уже собирался объявить свое решение матери. Но он дрожал, предчувствуя, какое горе ей причинит: всякий раз в последнюю минуту у него не хватало духу, и он все откладывал этот разговор. Два-три раза он нерешительно, намеками, заговаривал о своем отъезде. Луиза пропускала эти намеки мимо ушей, может быть, умышленно не придавая им значения, надеясь, что он и сам перестанет верить в серьезность своих замыслов. И Кристоф не решался продолжать разговор, но ходил мрачный, подавленный, словно его глодала тяжелая тайна. А несчастная женщина, угадывая эту тайну, делала робкие попытки отсрочить хоть на время откровенный разговор. По вечерам, когда они сидели рядом при свете лампы, ей вдруг начинало казаться, что он вот-вот нарушит молчание, — тогда она в страхе спешила что-нибудь рассказать — первое, что приходило в голову; она и сама не знала что — лишь бы не заговорил Кристоф. Инстинкт подсказывал ей обычно такие доводы, на которые Кристоф не смел возражать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132