Старался воскресить в памяти всех, кого любил в настоящем и в прошлом, милое лицо, промелькнувшее на улице, образ дорогой матери; но самой несокрушимой скалой было его внутреннее «я», не поддававшееся распаду, — я, «коему и смерть не в смерть»… Скалу снова накрывало море; прибоем уносило душу, волны отбрасывали ее прочь. И Кристоф метался в бреду, выкрикивая бессмысленные слова, дирижируя воображаемым оркестром, подражая звуку различных инструментов: тромбонам, трубам, цимбалам, литаврам, фаготам, контрабасам… фыркал, пыхтел, яростно колотил кулаками. В несчастном его мозгу клокотала загнанная внутрь музыка. Давно уже он не слышал музыки, не играл сам — он был как котел, готовый взорваться под напором пара. Некоторые фразы буравом сверлили ему мозг, пробивали барабанную перепонку, и он выл от боли. А когда кончались приступы, он падал на подушку, изнемогший, весь в поту, обессиленный, задыхающийся. Он поставил у кровати графин с водой и все время жадно пил. От возни в соседней комнате, от хлопанья двери он вскрикивал. Он с болезненным отвращением чувствовал кишение человеческих существ вокруг. Но воля его все еще боролась, воинственными фанфарами вызывала на бой демонов…
Und wenn die Welt voll Teufel war,
und wollten uns verschlingen,
so furchten wir uns nicht so sehr…
И над океаном раскаленного мрака, где носился его дух, внезапно воцарялось затишье, пробивался свет, слышалось умиротворяющее рокотанье скрипок и виол, праздничные звуки труб и рожков, — из больной души стеной вставала несокрушимая песнь, как хорал Иоганна-Себастьяна Баха.
Когда он метался в горячке, борясь с призраками и с мучительным удушьем, ему вдруг почудилось, будто дверь отворилась и в комнату вошла женщина со свечой в руке. Он подумал, что бредит. Попытался заговорить. Но не смог и бессильно повалился на подушку. Время от времени, когда волна просветления выносила его из глубин на поверхность, он чувствовал, что кто-то поправляет ему подушку, укрывает ноги одеялом, прикладывает к спине что-то горячее, а в ногах кровати видел входившую раньше женщину и смутно узнавал ее черты. Потом появилось другое лицо — доктор, который осматривал его. Кристоф не слышал, что говорил доктор, но догадался, что его хотят отправить в больницу. Он попытался возразить, крикнуть, что не надо, что он хочет умереть здесь один, но из горла его вырвались нечленораздельные звуки. Женщина поняла, вступилась за больного и успокоила его. Кристоф никак не мог припомнить, где он видел ее раньше. Как только ему удалось, ценой невероятных усилий, составить связную фразу, он спросил ее, кто она такая. Она ответила, что она его соседка по мансарде, что она услышала через стену его стоны и, решив, что он нуждается в помощи, позволила себе войти. Она обратилась к нему с покорной просьбой не утомлять себя. Он повиновался. К тому же этот недолгий разговор лишил его последних сил, — теперь он лежал неподвижно и молчал, но мозг его продолжал работать, через силу пытаясь собрать разрозненные воспоминания. Где он ее видел?.. Наконец вспомнил: да, он встречал ее в коридоре мансарды; это служанка, и зовут ее Сидония.
Полузакрыв глаза, он незаметно разглядывал ее. Это была низенькая женщина, с серьезным бледным лицом, выпуклым лбом, зачесанными наверх и обнажавшими виски волосами, широкая в кости, курносая, с ласковым пристальным взглядом голубых глаз, толстыми, плотно сжатыми губами; степенная, скромная, она не могла преодолеть некоторой скованности движений. Самоотверженно и деятельно, без лишних слов ухаживала она за Кристофом, строго соблюдая расстояние между ними, как бы подчеркивая, что она только служанка и не забывает о границах между классами.
Когда же Кристофу стало лучше и он уже мог разговаривать, Сидония, ободренная его простотой и сердечностью, мало-помалу стала вести себя непринужденнее, хотя постоянно была начеку; чувствовалось, что она чего-то не договаривает. В ней уживались смирение и гордость. Из ее рассказов Кристоф узнал, что она бретонка. На родине у нее остался отец; она говорила о нем неохотно, но Кристоф без труда догадался, что отец пьянствовал, вел разгульный образ жизни и сваливал всю работу на дочь; она не сопротивлялась из гордости и аккуратно отсылала ему часть заработка, отлично понимая, куда идут деньги. У нее была еще младшая сестра, которая готовилась к экзамену на учительницу и которой Сидония очень гордилась. Только благодаря ей сестра и могла учиться. Сидония трудилась упорно, как вол.
Хорошо ли ей живется у хозяев? — спросил как-то Кристоф. Да, но она хочет бросить это место. Почему? Разве она недовольна своими хозяевами? О нет! Хозяева очень добры к ней. Так, может быть, она мало зарабатывает? Нет, достаточно…
Он не мог понять, в чем тут дело, старался понять, старался вызвать ее на откровенный разговор. Но, рассказывая о своей однообразной жизни и о том, как трудно заработать на кусок хлеба, она не жаловалась: работа не пугала ее, она была для нее потребностью, почти удовольствием. Сидония ничего не сказала ему о том, что больше всего тяготило ее, — о скуке. Он сам об этом догадывался. Мало-помалу он научился читать в ее душе, руководствуясь искренней симпатией, которая обостряла его чутье, так же как обостряла его болезнь и воспоминание о такой же трудной, полной тяжелых испытаний жизни, которая выпала на долю его любимой матери. Он представлял себе совершенно ясно, как будто речь шла о нем самом, тусклое, нездоровое, противоестественное существование, обычное существование, на которое буржуазное общество обрекает прислугу; не злобой, а равнодушием хозяев объяснялось то, что иногда по нескольку дней она не слышала от них ни слова, кроме приказаний. Долгие, бесконечные часы в душной кухне, окошко которой, до половины закрытое ящиком для хранения провизии, выходило на грязную, когда-то белую стену. Ее радости — небрежно брошенная похвала за вкусный соус, за хорошо зажаренную телятину. Жизнь в четырех стенах, без воздуха, без будущего, без единого проблеска надежды на перемену, без всяких интересов. Хуже всего ей приходилось, когда хозяева уезжали в деревню. Из экономии они не брали ее с собой, платили полагающееся ей месячное жалованье, ко не давали денег на поездку к родным; если хочет ехать — пусть едет на свой счет. Она и не хотела и не могла ехать — так и оставалась одна в пустой квартире. Ей не хотелось выйти на улицу, и она не разговаривала с другими служанками, которых отчасти презирала за грубость и испорченность. Не искала никаких развлечений, была серьезна, бережлива, боялась дурных знакомств. Все время сидела на кухне или в своей конурке, откуда из-за труб едва можно было разглядеть верхушку дерева в больничном саду. Она ничего не читала, пробовала работать, тупела, скучала, плакала от скуки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132
Und wenn die Welt voll Teufel war,
und wollten uns verschlingen,
so furchten wir uns nicht so sehr…
И над океаном раскаленного мрака, где носился его дух, внезапно воцарялось затишье, пробивался свет, слышалось умиротворяющее рокотанье скрипок и виол, праздничные звуки труб и рожков, — из больной души стеной вставала несокрушимая песнь, как хорал Иоганна-Себастьяна Баха.
Когда он метался в горячке, борясь с призраками и с мучительным удушьем, ему вдруг почудилось, будто дверь отворилась и в комнату вошла женщина со свечой в руке. Он подумал, что бредит. Попытался заговорить. Но не смог и бессильно повалился на подушку. Время от времени, когда волна просветления выносила его из глубин на поверхность, он чувствовал, что кто-то поправляет ему подушку, укрывает ноги одеялом, прикладывает к спине что-то горячее, а в ногах кровати видел входившую раньше женщину и смутно узнавал ее черты. Потом появилось другое лицо — доктор, который осматривал его. Кристоф не слышал, что говорил доктор, но догадался, что его хотят отправить в больницу. Он попытался возразить, крикнуть, что не надо, что он хочет умереть здесь один, но из горла его вырвались нечленораздельные звуки. Женщина поняла, вступилась за больного и успокоила его. Кристоф никак не мог припомнить, где он видел ее раньше. Как только ему удалось, ценой невероятных усилий, составить связную фразу, он спросил ее, кто она такая. Она ответила, что она его соседка по мансарде, что она услышала через стену его стоны и, решив, что он нуждается в помощи, позволила себе войти. Она обратилась к нему с покорной просьбой не утомлять себя. Он повиновался. К тому же этот недолгий разговор лишил его последних сил, — теперь он лежал неподвижно и молчал, но мозг его продолжал работать, через силу пытаясь собрать разрозненные воспоминания. Где он ее видел?.. Наконец вспомнил: да, он встречал ее в коридоре мансарды; это служанка, и зовут ее Сидония.
Полузакрыв глаза, он незаметно разглядывал ее. Это была низенькая женщина, с серьезным бледным лицом, выпуклым лбом, зачесанными наверх и обнажавшими виски волосами, широкая в кости, курносая, с ласковым пристальным взглядом голубых глаз, толстыми, плотно сжатыми губами; степенная, скромная, она не могла преодолеть некоторой скованности движений. Самоотверженно и деятельно, без лишних слов ухаживала она за Кристофом, строго соблюдая расстояние между ними, как бы подчеркивая, что она только служанка и не забывает о границах между классами.
Когда же Кристофу стало лучше и он уже мог разговаривать, Сидония, ободренная его простотой и сердечностью, мало-помалу стала вести себя непринужденнее, хотя постоянно была начеку; чувствовалось, что она чего-то не договаривает. В ней уживались смирение и гордость. Из ее рассказов Кристоф узнал, что она бретонка. На родине у нее остался отец; она говорила о нем неохотно, но Кристоф без труда догадался, что отец пьянствовал, вел разгульный образ жизни и сваливал всю работу на дочь; она не сопротивлялась из гордости и аккуратно отсылала ему часть заработка, отлично понимая, куда идут деньги. У нее была еще младшая сестра, которая готовилась к экзамену на учительницу и которой Сидония очень гордилась. Только благодаря ей сестра и могла учиться. Сидония трудилась упорно, как вол.
Хорошо ли ей живется у хозяев? — спросил как-то Кристоф. Да, но она хочет бросить это место. Почему? Разве она недовольна своими хозяевами? О нет! Хозяева очень добры к ней. Так, может быть, она мало зарабатывает? Нет, достаточно…
Он не мог понять, в чем тут дело, старался понять, старался вызвать ее на откровенный разговор. Но, рассказывая о своей однообразной жизни и о том, как трудно заработать на кусок хлеба, она не жаловалась: работа не пугала ее, она была для нее потребностью, почти удовольствием. Сидония ничего не сказала ему о том, что больше всего тяготило ее, — о скуке. Он сам об этом догадывался. Мало-помалу он научился читать в ее душе, руководствуясь искренней симпатией, которая обостряла его чутье, так же как обостряла его болезнь и воспоминание о такой же трудной, полной тяжелых испытаний жизни, которая выпала на долю его любимой матери. Он представлял себе совершенно ясно, как будто речь шла о нем самом, тусклое, нездоровое, противоестественное существование, обычное существование, на которое буржуазное общество обрекает прислугу; не злобой, а равнодушием хозяев объяснялось то, что иногда по нескольку дней она не слышала от них ни слова, кроме приказаний. Долгие, бесконечные часы в душной кухне, окошко которой, до половины закрытое ящиком для хранения провизии, выходило на грязную, когда-то белую стену. Ее радости — небрежно брошенная похвала за вкусный соус, за хорошо зажаренную телятину. Жизнь в четырех стенах, без воздуха, без будущего, без единого проблеска надежды на перемену, без всяких интересов. Хуже всего ей приходилось, когда хозяева уезжали в деревню. Из экономии они не брали ее с собой, платили полагающееся ей месячное жалованье, ко не давали денег на поездку к родным; если хочет ехать — пусть едет на свой счет. Она и не хотела и не могла ехать — так и оставалась одна в пустой квартире. Ей не хотелось выйти на улицу, и она не разговаривала с другими служанками, которых отчасти презирала за грубость и испорченность. Не искала никаких развлечений, была серьезна, бережлива, боялась дурных знакомств. Все время сидела на кухне или в своей конурке, откуда из-за труб едва можно было разглядеть верхушку дерева в больничном саду. Она ничего не читала, пробовала работать, тупела, скучала, плакала от скуки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132