Но мне было труднее поверить в то, чем действительно был мой отец для России просто потому, что это было слишком страшно для меня. И чем больше и глубже я понимала правду, тем страшнее для меня она становилась. Даже когда я уже знала многое, мне еще долго представлялось, что отец был сам жертвой системы, а не ее создателем и двигателем.
Нет, жертвами были другие, жертвами были миллионы людей – и моя мама… А он дал свое имя системе кровавой единоличной диктатуры. Он знал, что делал, он не был ни душевно больным, ни заблуждавшимся. С холодной расчетливостью утверждал он свою власть, и больше всего на свете боялся ее потерять. Поэтому первым делом всей его жизни стало устранение противников и соперников, – а потом уже все остальное. В пореволюционной России он воскресил абсолютизм, террор и тюрьмы, бюрократию и полицию, шовинизм и империалистическую внешнюю политику. В стране, где демократия в 1917 году оказалась выкидышем истории и умерла тут же после рождения – это только укрепляло его власть и славу. В Англии, Франции, Америке такая система не смогла бы возникнуть. Тоталитарные идеологии создают тоталитарные режимы – в этом смысле коммунизм ничем не отличается от фашизма.
Отец был «инструментом» идеологии, захватившей власть в октябре 1917 года. Основы однопартийной системы, террора, бесчеловечного подавления инакомыслящих были заложены Лениным. Он является истинным отцом всего того, что впоследствии до предела развил Сталин. Все попытки обелить Ленина и сделать его святым и гуманистом бесполезны: 50 лет истории страны и партии говорят другое. Сталин не изобрел и не придумал ничего оригинального. Получив в наследство от Ленина коммунистический тоталитарный режим, он стал его идеальным воплощением, наиболее закончено олицетворив собою власть без демократии, построенную на угнетении миллионов людей, где физически уцелевшие сведены до положения рабов, и лишены права творить и мыслить. В порабощенной и полузадушенной стране, опираясь на трусливую и немую клику сообщников, он создавал уже собственный вариант псевдосоциализма. И старый анекдот 20-х годов воплотился в правду: «построить социализм можно, но жить в нем – нельзя». В построении этой полутюрьмы-полуказармы и заключались «великие исторические заслуги» моего отца…
Однажды поняв все это, уже нет хода назад. Невозможно было закрывать глаза на то, что я видела вокруг. Просто осудить, а потом умыть руки, отойдя в сторону, было недостаточным. Нетрудно осудить сталинизм как политическое явление и как исторический период – слишком непривлекательным он был. Но нужно было что-то делать самой, жить иначе. Тени прошлого окружали меня в СССР плотным кольцом. Сейчас, здесь в Лакхнау, я понимала, что если я найду в себе силы не возвращаться назад, то это и будет для меня, наконец, спасением, и только тогда станет возможной другая, новая жизнь. Сама судьба поставила меня перед выбором…
Я понимала, что для меня это означает бесповоротный разрыв с коммунизмом вообще. Тем лучше! Тем честнее будет моя позиция, чем она могла бы быть в СССР. Там меня снова ждет «коллектив»; порвать там с партией открыто, критиковать, протестовать, – значило бы разрушить жизнь моих детей. Всякая подпольная, подспудная деятельность, конспирация, двойная жизнь всегда меня отталкивали.
Нет, я могу жить и действовать только открыто и свободно. И так, чтобы мои дети были бы совершенно отделены от меня, и не несли бы за меня никакой ответственности…
Все это возможно для меня только вне СССР.
Единственный выход
Легкий самолет летел из Лакхнау в Дели, с остановкой в Канпуре. Аэродром был далеко от города, пассажиры вышли погулять по сухому, выжженному полю. Я была одна, гуляла, рассматривала пассажиров и мысленно представляла себе, как я смогу пойти в посольство США, – но не была уверена, сделаю ли я это.
Самолет в Москву летел 8 марта, сегодня – пятое, еще два дня в Дели, что-нибудь куплю детям. По мере того, как возвращение домой становилось ощутимой реальностью, мне все сильнее хотелось увидеть детей. Два с половиной месяца – так надолго мы еще никогда не разлучались! Но, одновременно с этим все страшнее было думать, что я вернусь к своей прежней жизни, и все снова будет так, как было. Эти противоположные чувства нарастали одновременно с одинаковой силой и я чувствовала себя разодранной надвое и как-то парализованной, но никто не мог бы догадаться на каком напряжении держалось это мнимое спокойствие. Я чувствовала, что все силы собраны и напряжены, как перед прыжком, и нужен только маленький толчок, последняя капля, которая вдруг перевесит и все решит…
Этой «последней каплей» оказалась встреча с советским посольством в Дели – с советским миром, от которого я уже успела отвыкнуть.
На аэродроме Палам меня встретил Динеш, что было чрезвычайной любезностью с его стороны. Он был так счастлив, что я уеду через два дня, что опять превратился в милого молодого человека, сбросив маску неприступного махараджи. Сейчас он уверял меня, что непременно устроит мне на будущий год приглашение в Индию вместе с моими детьми. Он предлагал оставаться в его доме вплоть до отъезда, но я отказалась: мне хотелось быть оставшееся время одной, в каком-то нейтральном месте, где я смогла бы успокоиться, решиться… А если я решусь, то советская гостиница совсем недалеко от американского посольства, и меня никто не спросит куда и зачем я иду.
Пусть никто ничего не знает и не подозревает возможно дольше. Сейчас я хотела быть абсолютно независимой, чтобы никто не мешал мне услышать мой внутренний голос. Если я решусь – то знаю, что дороги назад не будет никогда.
Пятого марта днем я была в доме у Динеша. Вечером обедала у Кауля с его семьей. Кауль говорил то же самое, что и Динеш – надо ехать в Москву, а позже они устроят мне приглашение вместе с детьми. По-видимому, он тоже никак не мог дождаться моего отъезда, а в эти оставшиеся дни в Дели ему хотелось знать буквально каждый мой шаг.
«Приходите к нам опять завтра вечером, – сказал он. – „Я буду на приеме с маршалом Захаровым в советском посольстве; Прити заедет за вами, я вернусь рано. А седьмого – в последний вечер – я устрою вам прощальный обед“.
Неожиданно он спросил: «А ваша рукопись у вас?» Повинуясь безотчетному чувству самосохранения я ответила: – «Нет! Я ее отослала в Париж». Кауль молча дымил трубкой и я быстро перевела разговор на другую тему. Я боялась, чтобы в посольстве не узнали про рукопись и не забрали бы ее у меня. Я боялась, что Кауль вдруг догадается, что я собираюсь сделать, – вот сейчас взглянет на меня и все поймет…
Вечером я вернулась в дом Динеша, где уже все спали. Наутро, шестого марта, едва мы позавтракали, приехал Суров.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106
Нет, жертвами были другие, жертвами были миллионы людей – и моя мама… А он дал свое имя системе кровавой единоличной диктатуры. Он знал, что делал, он не был ни душевно больным, ни заблуждавшимся. С холодной расчетливостью утверждал он свою власть, и больше всего на свете боялся ее потерять. Поэтому первым делом всей его жизни стало устранение противников и соперников, – а потом уже все остальное. В пореволюционной России он воскресил абсолютизм, террор и тюрьмы, бюрократию и полицию, шовинизм и империалистическую внешнюю политику. В стране, где демократия в 1917 году оказалась выкидышем истории и умерла тут же после рождения – это только укрепляло его власть и славу. В Англии, Франции, Америке такая система не смогла бы возникнуть. Тоталитарные идеологии создают тоталитарные режимы – в этом смысле коммунизм ничем не отличается от фашизма.
Отец был «инструментом» идеологии, захватившей власть в октябре 1917 года. Основы однопартийной системы, террора, бесчеловечного подавления инакомыслящих были заложены Лениным. Он является истинным отцом всего того, что впоследствии до предела развил Сталин. Все попытки обелить Ленина и сделать его святым и гуманистом бесполезны: 50 лет истории страны и партии говорят другое. Сталин не изобрел и не придумал ничего оригинального. Получив в наследство от Ленина коммунистический тоталитарный режим, он стал его идеальным воплощением, наиболее закончено олицетворив собою власть без демократии, построенную на угнетении миллионов людей, где физически уцелевшие сведены до положения рабов, и лишены права творить и мыслить. В порабощенной и полузадушенной стране, опираясь на трусливую и немую клику сообщников, он создавал уже собственный вариант псевдосоциализма. И старый анекдот 20-х годов воплотился в правду: «построить социализм можно, но жить в нем – нельзя». В построении этой полутюрьмы-полуказармы и заключались «великие исторические заслуги» моего отца…
Однажды поняв все это, уже нет хода назад. Невозможно было закрывать глаза на то, что я видела вокруг. Просто осудить, а потом умыть руки, отойдя в сторону, было недостаточным. Нетрудно осудить сталинизм как политическое явление и как исторический период – слишком непривлекательным он был. Но нужно было что-то делать самой, жить иначе. Тени прошлого окружали меня в СССР плотным кольцом. Сейчас, здесь в Лакхнау, я понимала, что если я найду в себе силы не возвращаться назад, то это и будет для меня, наконец, спасением, и только тогда станет возможной другая, новая жизнь. Сама судьба поставила меня перед выбором…
Я понимала, что для меня это означает бесповоротный разрыв с коммунизмом вообще. Тем лучше! Тем честнее будет моя позиция, чем она могла бы быть в СССР. Там меня снова ждет «коллектив»; порвать там с партией открыто, критиковать, протестовать, – значило бы разрушить жизнь моих детей. Всякая подпольная, подспудная деятельность, конспирация, двойная жизнь всегда меня отталкивали.
Нет, я могу жить и действовать только открыто и свободно. И так, чтобы мои дети были бы совершенно отделены от меня, и не несли бы за меня никакой ответственности…
Все это возможно для меня только вне СССР.
Единственный выход
Легкий самолет летел из Лакхнау в Дели, с остановкой в Канпуре. Аэродром был далеко от города, пассажиры вышли погулять по сухому, выжженному полю. Я была одна, гуляла, рассматривала пассажиров и мысленно представляла себе, как я смогу пойти в посольство США, – но не была уверена, сделаю ли я это.
Самолет в Москву летел 8 марта, сегодня – пятое, еще два дня в Дели, что-нибудь куплю детям. По мере того, как возвращение домой становилось ощутимой реальностью, мне все сильнее хотелось увидеть детей. Два с половиной месяца – так надолго мы еще никогда не разлучались! Но, одновременно с этим все страшнее было думать, что я вернусь к своей прежней жизни, и все снова будет так, как было. Эти противоположные чувства нарастали одновременно с одинаковой силой и я чувствовала себя разодранной надвое и как-то парализованной, но никто не мог бы догадаться на каком напряжении держалось это мнимое спокойствие. Я чувствовала, что все силы собраны и напряжены, как перед прыжком, и нужен только маленький толчок, последняя капля, которая вдруг перевесит и все решит…
Этой «последней каплей» оказалась встреча с советским посольством в Дели – с советским миром, от которого я уже успела отвыкнуть.
На аэродроме Палам меня встретил Динеш, что было чрезвычайной любезностью с его стороны. Он был так счастлив, что я уеду через два дня, что опять превратился в милого молодого человека, сбросив маску неприступного махараджи. Сейчас он уверял меня, что непременно устроит мне на будущий год приглашение в Индию вместе с моими детьми. Он предлагал оставаться в его доме вплоть до отъезда, но я отказалась: мне хотелось быть оставшееся время одной, в каком-то нейтральном месте, где я смогла бы успокоиться, решиться… А если я решусь, то советская гостиница совсем недалеко от американского посольства, и меня никто не спросит куда и зачем я иду.
Пусть никто ничего не знает и не подозревает возможно дольше. Сейчас я хотела быть абсолютно независимой, чтобы никто не мешал мне услышать мой внутренний голос. Если я решусь – то знаю, что дороги назад не будет никогда.
Пятого марта днем я была в доме у Динеша. Вечером обедала у Кауля с его семьей. Кауль говорил то же самое, что и Динеш – надо ехать в Москву, а позже они устроят мне приглашение вместе с детьми. По-видимому, он тоже никак не мог дождаться моего отъезда, а в эти оставшиеся дни в Дели ему хотелось знать буквально каждый мой шаг.
«Приходите к нам опять завтра вечером, – сказал он. – „Я буду на приеме с маршалом Захаровым в советском посольстве; Прити заедет за вами, я вернусь рано. А седьмого – в последний вечер – я устрою вам прощальный обед“.
Неожиданно он спросил: «А ваша рукопись у вас?» Повинуясь безотчетному чувству самосохранения я ответила: – «Нет! Я ее отослала в Париж». Кауль молча дымил трубкой и я быстро перевела разговор на другую тему. Я боялась, чтобы в посольстве не узнали про рукопись и не забрали бы ее у меня. Я боялась, что Кауль вдруг догадается, что я собираюсь сделать, – вот сейчас взглянет на меня и все поймет…
Вечером я вернулась в дом Динеша, где уже все спали. Наутро, шестого марта, едва мы позавтракали, приехал Суров.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106