После войны отец почти перестал бывать в кремлевской квартире, оставаясь на своей даче, и мы стали видеться редко. Я больше не была любимой дочерью, а моя дочерняя любовь и уважение рассеивались, как туман. Но я все еще была далека от понимания «политической биографии» отца. Я отдалилась от него сначала по-человечески.
Правда не доходила за ту высокую стену, которой Кремль отгорожен от остальной России. За этой стеной я росла, как растение на безводной скале, тянувшееся к свету, питавшееся откуда-то из воздуха. Этой скалой был мой дом, а я тянулась в сторону, прочь от него. Школа, университет, были отдушинами, откуда шел свет и свежий воздух: там были мои друзья, а не внутри Кремля.
Всю жизнь я была счастлива с друзьями: они решительно отделяли меня от моего имени. Для них я была сверстницей, студенткой, молодой женщиной, всегда – просто человеком. Мои друзья со школьной скамьи и из университета остались со мной на всю жизнь. Я видела их в последний день перед отъездом в Индию. Книги, искусство, знания – вот что нас объединяло. У многих из них были арестованы родители и родственники, но то же самое было и в моей семье, и это не изменяло их отношения ко мне. Наверное, добрая память о моей маме помогала мне.
В 1940 году арестовали отца одной девочки в нашем классе. Она дружила со мной и принесла письмо своей матери к моему отцу, с просьбой спасти мужа. Я отдала письмо отцу вечером за обедом, когда за столом сидело много народа, и невольно все стали обсуждать его. Молотов и другие помнили этого человека, – М. М. Славуцкий был советским консулом в Маньчжурии, потом некоторое время послом СССР в Японии. Произошло невероятное чудо – его освободили и он вернулся через несколько дней домой. Но мне было строжайше запрещено брать письма подобного рода для передачи, и отец долго ругал меня за это. Однако, случай был достаточно красноречивым: судьба человека зависела от одного лишь его слова.
Иногда отец вдруг говорил мне: «Почему ты встречаешься с теми, у кого родители репрессированы?» Очевидно, ему сообщали об этом. Часто результатом его недовольства было то, что этих детей директор школы переводил из моего класса в параллельный. Но проходили годы и мы встречались опять, и отношение ко мне оставалось по-прежнему дружеским.
В университете круг знакомых расширился. Я бывала часто дома у своих подруг, видела их запущенные «коммунальные» квартиры. Редко кто ходил ко мне в Кремль, да и не хотелось звать туда. Для этого надо было заказывать «пропуск» у кремлевских ворот, а мне было стыдно всех этих правил.
В университетские годы нашим «клубом» была московская Консерватория. Там я всегда встречала и своих бывших одноклассников. Музыка была одной из великих отдушин, она напоминала, что прекрасное, вечное все-таки существует. Жизнь интеллигенции в послевоенные годы становилась все мрачнее, малейшие попытки мыслить самостоятельно в социальных науках, литературе, искусстве беспощадно карались. В Консерваторию люди приходили за глотком свежего, чистого воздуха.
В университете я прошла курс Исторических и социальных наук. Мы изучали марксизм всерьез, конспектировали Маркса, Энгельса, Ленина и, конечно, Сталина. От всех этих занятий я только пришла к заключению, что тот теоретический марксизм и коммунизм, который мы изучали, не имел никакого отношения к реальной жизни в СССР. Наш социализм в экономическом смысле был больше похож на государственный капитализм. В социальном же отношении это был какой-то странный гибрид: бюрократически-казарменный режим, где тайная полиция напоминала германское гестапо, а отсталое сельское хозяйство – деревню 19-го века. Ничего подобного не снилось Марксу. Прогресс был забыт. Советская Россия порвала со всем революционным, что было в ее истории и встала на привычные рельсы великодержавного империализма, заменив при этом либеральные свободы начала 20-го века террором Ивана Грозного…
Я не дружила с молодежью «своего» кремлевского круга, хотя, конечно, знала многих. Здесь тоже общим стремлением было вырваться из Кремля, и у всех друзья были по ту сторону кремлевской стены – это было не исключением, а скорее правилом.
Меня тянуло к людям мягким, добрым, интеллигентным. Так получалось, независимо от моего выбора, что этими милыми людьми, тепло относившимися ко мне – часто оказывались евреи, в школе и в университете. Мы дружили и любили друг друга; они были талантливы и сердечны. Отец негодовал на это и говорил о моем первом муже: «Тебе его подбросили сионисты». Переубедить его было невозможно.
В послевоенные годы антисемитизм стал воинствующей официальной идеологией, хотя это всячески скрывалось. Но везде было известно, что при наборе студентов и в приеме на работу предпочтение оказывалось русским, а для евреев была, по существу, восстановлена процентная норма. Это было воскрешением великодержавного шовинизма царской России, где отношение к евреям всегда было водоразделом между либеральной интеллигенцией и реакционной бюрократией. В Советском Союзе лишь в первое десятилетие после революции антисемитизм был забыт. Но с высылкой Троцкого, с уничтожением в годы «чисток» старых партийцев, многие из которых были евреями, антисемитизм возродился «на новой основе» прежде всего в партии. Отец во многом не только поддерживал его, но и насаждал сам. В Советской России, где антисемитизм имел давние корни в мещанстве и бюрократии, он распространялся вширь и вглубь с быстротой чумы.
В 1948 году, случайно, я оказалась почти свидетелем преднамеренного убийства. Это были мрачные дни партийной кампании против, так называемых «космополитов» в искусстве, обрушившейся на малейшие намеки западного влияния. Как бывало уже не раз, это был лишь повод, чтобы свести счеты с неугодными людьми, а на этот раз «борьба» носила характер открытого антисемитизма.
Атмосфера в Москве в те дни была тяжкой, снова начались аресты. В Москве был закрыт Государственный Еврейский Театр, директором которого был С. Михоэлс. Театр объявили «рассадником космополитизма». Михоэлс был известный актер и популярный общественный деятель. Я слышала его выступление во время войны, когда он только что вернулся из поездки в Англию и в США, куда он ездил как председатель Еврейского Антифашистского Комитета. Он привез тогда подарок отцу от американских скорняков, шубу – на изнанке каждой шкурки стояли их подписи. (Шубу я не видела, она хранилась где-то вместе со всеми подарками, но слышала об этом от секретаря отца Поскребышева).
В одну из, тогда уже редких, встреч с отцом у него на даче, я вошла в комнату, когда он говорил с кем-то по телефону. Я ждала. Ему что-то докладывали, а он слушал. Потом, как резюме, он сказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106