Мне подавай тепло, кислород, жиры и витамины!»
Поужинала, вымыла посуду, вынесла мешок с мусором. И когда села писать письмо Додику, чувствовала в душе – рядом с опухолью страха – какое-то незаслуженное умиротворение, какую-то нежную готовность прощать и надеяться на прощение.
ПИШУ СОБСТВЕННОМУ МУЖУ
Дорогой и любимый Додик, мой горный витязь, мой джигит!
Знаешь, я недавно попыталась вспомнить, сколько раз я была в тебя влюблена. Насчитала пять – как пять бурлящих перекатов на длинной речке любви.
Первый раз – самый долгий и незабываемый, – конечно, тот первый, когда познакомились над бутербродами с сыром. Но про тот раз мне нечего тебе рассказывать – ты сам всё видел и помнишь, я знаю, что помнишь. Ты был первым, с кем я смогла выглянуть из-за своей вечной маски, оставить притворство. И как это было сладко, какое облегчение!
Второй раз – когда вернулись из поездки к твоим родителям. Не знаю, заметил ли ты, что со мной происходит. Это началось в то воскресенье, когда мы, со всей твоей кафедрой, ездили купаться на Финский залив. И этот смешной толстяк – как его звали? – поднимал тост за твою диссертацию, цитировал Эйнштейна, что-то про два критерия для оценки любой научной теории: внешнее оправдание и внутреннее совершенство. А когда полезли в воду, ты развеселился, подхватил меня на руки, хотел бросить «в набежавшую волну», как какой-нибудь Стенька Разин. Но не рассчитал. Забыл, что Финский залив такой мелкий, что до первой волны надо брести полкилометра. И после первых двадцати шагов должен был поставить меня на ноги, а сам плюхнулся в воду животом вниз. И поплыл, поплыл прочь, задевая за дно руками, коленями и еще не скажу чем. Но все равно твои коллеги и заведующая кафедрой – я уверена – успели заметить математически безупречный перпендикуляр, возникший под твоими плавками. Иначе их хихиканье за моей голой и мокрой спиной останется необъяснимым.
А когда ехали обратно в электричке, я прижималась к тебе в давке, и вдруг меня пронзило заново это чувство – ощущение – горячий всплеск, что ты – мой, совсем-совсем мой – со мной – за меня. Ведь ты – тогда, в деревне на Самуре – разделил мой испуг за сына, не отдал его, пошел против родительской мечты и веры. Милый мой, милый, когда-нибудь ты расскажешь мне, чего тебе это стоило. Но заметил ли ты тогда, что целую неделю после пикника я просто таяла от нежности к тебе, загоралась от любого касания?
Третий раз – ты не поверишь, – когда мы с Мариком уехали в киношный дом отдыха, а у тебя полыхал роман с моей дипломницей Ларисой. Ну да, конечно, я знала о вас. Ваша свечка горела так заметно, вся конспирация была шита белыми и зелеными – особенно зелеными! – нитками. По ночам, вслушиваясь в сопение Марика рядом на раскладушке (не простудился ли днем на лыжах?), я воображала вас двоих в постели и изнывала не от ревности, а – да, в это трудно поверить – от умиления и любви. Извращенка? Возможно. Но так ли нас мало? От библейской Рахили до Натали Герцен и Елены Денисьевой, и Любы Блок, и Галины Кузнецовой, и Веры Буниной, наверное, наберется не одна тысяча. Да и сам ты? Как ты кинулся ко мне, набросился на меня, когда я вернулась! Ох, темна вода в речке любви, загадочна. Но знаю твердо: в те три недели я была счастлива своей любовью к тебе, и даже страх потерять тебя только добавлял остроты моему счастью.
Четвертый раз – уже здесь, в Америке. Помнишь, американская пара зазвала нас на концерт под открытым небом? Где все начиналось с пикника на траве, под заходящим солнцем. И люди все кругом были такие нарядные, праздничные, приветливые. Мне почему-то нравилось, что вино мы пили не из стеклянных, а из прозрачных пластмассовых бокалов. Стекло у меня всегда связывается с «разбиться», «порезаться». Всегда напрягалась, когда Марик в детстве брал стакан в руки, подсовывала фаянсовую кружку. И после пикника еще осталось время прогуляться под кустами сирени, а потом пройти через цветник, настоящий маленький ботанический сад, под гигантский желтый тент (так что получалось не совсем под открытым небом), и, когда все расселись, стал доноситься далекий шум поезда, и где-то высоко-высоко пролетал самолет, но потом вступил оркестр, другие звуки исчезли, и Телеман провел смычком по самому сердцу, все стало похоже на ожившую сказку, а ты был опять моим витязем, моим принцем, который открыл мне ворота в сказочную страну, похитил, спас из царства злого колдуна, умевшего на все отвечать только «нет, нет, нельзя, не положено, сгною!»
И наконец, пятый раз – он происходит сейчас. В последние четыре месяца мне довелось испытать – пережить – столько горечи и страха, узнать такую меру жестокости, к какой я была совсем не готова. Мне нельзя было поделиться с тобой, позвать на помощь. Но сейчас дело дошло до такого предельного рубежа, что я обязана сделать тягостное признание, предупредить тебя об опасности.
Твоя заблудница потерялась в темном-темном лесу, как выйти – не знает. Хватит ли у тебя сил, сердца, любви не оттолкнуть меня навсегда? Не знаю. Поэтому и спешу с признанием: перед лицом той низости и злобы, с которыми мне пришлось столкнуться, я вдруг осознала – оценила по-новому – восхитилась твоей ровной и достоверной добротой, как можно восхититься каким-нибудь геройским подвигом, актом самопожертвования, спасением ребенка из пожара. Мы привыкаем к лучшему в наших близких, перестаем ценить. Но сегодня, сейчас, каждая мысль о тебе, каждое воспоминание поднимает в душе волну неодолимой нежности. Милый мой, милый, что бы ни случилось – я знаю, что такой полной и прощально-бескорыстной любви у меня не было никогда в жизни и никогда больше не будет. Ей не нужно внешнее эйнштейновское оправдание – она беззаветно и ненасытно пьет внутреннее совершенство твоей доброты.
Прощай, любовь моя, и постарайся не вознененавидеть меня за ту боль, которую я тебе причиню.
15. АВАРИЯ
За день до намеченного возвращения Додика выползли из телефонной трубки далекие азербайджанские хрипы, писки, кряхтение, которые мне с трудом удалось сложить в слова: «Задерживаюсь… несколько дней… не волнуйся… помогаю брату… сообщу…»
Казнь откладывалась – но облегчения я не испытала. Опухоль моего страха то ли выросла в размере, то ли раздвоилась. Я не знала, чего бояться больше – новой атаки Глеба или возвращения Додика. Да, я сознаюсь ему, это решено, – но что дальше? Не кинется ли он душить врага своими сильными пальцами волейболиста? Не предупредить ли сержанта Дорелика? Но о чем? О том, что теперь нужно будет охранять не только меня, но и Глеба?
Опять заскочила Элла Иосифовна. С изумлением смотрела на рабочих, устанавливавших сигнальные датчики тревоги на оконных стеклах и дверях.
– Что случилось?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92
Поужинала, вымыла посуду, вынесла мешок с мусором. И когда села писать письмо Додику, чувствовала в душе – рядом с опухолью страха – какое-то незаслуженное умиротворение, какую-то нежную готовность прощать и надеяться на прощение.
ПИШУ СОБСТВЕННОМУ МУЖУ
Дорогой и любимый Додик, мой горный витязь, мой джигит!
Знаешь, я недавно попыталась вспомнить, сколько раз я была в тебя влюблена. Насчитала пять – как пять бурлящих перекатов на длинной речке любви.
Первый раз – самый долгий и незабываемый, – конечно, тот первый, когда познакомились над бутербродами с сыром. Но про тот раз мне нечего тебе рассказывать – ты сам всё видел и помнишь, я знаю, что помнишь. Ты был первым, с кем я смогла выглянуть из-за своей вечной маски, оставить притворство. И как это было сладко, какое облегчение!
Второй раз – когда вернулись из поездки к твоим родителям. Не знаю, заметил ли ты, что со мной происходит. Это началось в то воскресенье, когда мы, со всей твоей кафедрой, ездили купаться на Финский залив. И этот смешной толстяк – как его звали? – поднимал тост за твою диссертацию, цитировал Эйнштейна, что-то про два критерия для оценки любой научной теории: внешнее оправдание и внутреннее совершенство. А когда полезли в воду, ты развеселился, подхватил меня на руки, хотел бросить «в набежавшую волну», как какой-нибудь Стенька Разин. Но не рассчитал. Забыл, что Финский залив такой мелкий, что до первой волны надо брести полкилометра. И после первых двадцати шагов должен был поставить меня на ноги, а сам плюхнулся в воду животом вниз. И поплыл, поплыл прочь, задевая за дно руками, коленями и еще не скажу чем. Но все равно твои коллеги и заведующая кафедрой – я уверена – успели заметить математически безупречный перпендикуляр, возникший под твоими плавками. Иначе их хихиканье за моей голой и мокрой спиной останется необъяснимым.
А когда ехали обратно в электричке, я прижималась к тебе в давке, и вдруг меня пронзило заново это чувство – ощущение – горячий всплеск, что ты – мой, совсем-совсем мой – со мной – за меня. Ведь ты – тогда, в деревне на Самуре – разделил мой испуг за сына, не отдал его, пошел против родительской мечты и веры. Милый мой, милый, когда-нибудь ты расскажешь мне, чего тебе это стоило. Но заметил ли ты тогда, что целую неделю после пикника я просто таяла от нежности к тебе, загоралась от любого касания?
Третий раз – ты не поверишь, – когда мы с Мариком уехали в киношный дом отдыха, а у тебя полыхал роман с моей дипломницей Ларисой. Ну да, конечно, я знала о вас. Ваша свечка горела так заметно, вся конспирация была шита белыми и зелеными – особенно зелеными! – нитками. По ночам, вслушиваясь в сопение Марика рядом на раскладушке (не простудился ли днем на лыжах?), я воображала вас двоих в постели и изнывала не от ревности, а – да, в это трудно поверить – от умиления и любви. Извращенка? Возможно. Но так ли нас мало? От библейской Рахили до Натали Герцен и Елены Денисьевой, и Любы Блок, и Галины Кузнецовой, и Веры Буниной, наверное, наберется не одна тысяча. Да и сам ты? Как ты кинулся ко мне, набросился на меня, когда я вернулась! Ох, темна вода в речке любви, загадочна. Но знаю твердо: в те три недели я была счастлива своей любовью к тебе, и даже страх потерять тебя только добавлял остроты моему счастью.
Четвертый раз – уже здесь, в Америке. Помнишь, американская пара зазвала нас на концерт под открытым небом? Где все начиналось с пикника на траве, под заходящим солнцем. И люди все кругом были такие нарядные, праздничные, приветливые. Мне почему-то нравилось, что вино мы пили не из стеклянных, а из прозрачных пластмассовых бокалов. Стекло у меня всегда связывается с «разбиться», «порезаться». Всегда напрягалась, когда Марик в детстве брал стакан в руки, подсовывала фаянсовую кружку. И после пикника еще осталось время прогуляться под кустами сирени, а потом пройти через цветник, настоящий маленький ботанический сад, под гигантский желтый тент (так что получалось не совсем под открытым небом), и, когда все расселись, стал доноситься далекий шум поезда, и где-то высоко-высоко пролетал самолет, но потом вступил оркестр, другие звуки исчезли, и Телеман провел смычком по самому сердцу, все стало похоже на ожившую сказку, а ты был опять моим витязем, моим принцем, который открыл мне ворота в сказочную страну, похитил, спас из царства злого колдуна, умевшего на все отвечать только «нет, нет, нельзя, не положено, сгною!»
И наконец, пятый раз – он происходит сейчас. В последние четыре месяца мне довелось испытать – пережить – столько горечи и страха, узнать такую меру жестокости, к какой я была совсем не готова. Мне нельзя было поделиться с тобой, позвать на помощь. Но сейчас дело дошло до такого предельного рубежа, что я обязана сделать тягостное признание, предупредить тебя об опасности.
Твоя заблудница потерялась в темном-темном лесу, как выйти – не знает. Хватит ли у тебя сил, сердца, любви не оттолкнуть меня навсегда? Не знаю. Поэтому и спешу с признанием: перед лицом той низости и злобы, с которыми мне пришлось столкнуться, я вдруг осознала – оценила по-новому – восхитилась твоей ровной и достоверной добротой, как можно восхититься каким-нибудь геройским подвигом, актом самопожертвования, спасением ребенка из пожара. Мы привыкаем к лучшему в наших близких, перестаем ценить. Но сегодня, сейчас, каждая мысль о тебе, каждое воспоминание поднимает в душе волну неодолимой нежности. Милый мой, милый, что бы ни случилось – я знаю, что такой полной и прощально-бескорыстной любви у меня не было никогда в жизни и никогда больше не будет. Ей не нужно внешнее эйнштейновское оправдание – она беззаветно и ненасытно пьет внутреннее совершенство твоей доброты.
Прощай, любовь моя, и постарайся не вознененавидеть меня за ту боль, которую я тебе причиню.
15. АВАРИЯ
За день до намеченного возвращения Додика выползли из телефонной трубки далекие азербайджанские хрипы, писки, кряхтение, которые мне с трудом удалось сложить в слова: «Задерживаюсь… несколько дней… не волнуйся… помогаю брату… сообщу…»
Казнь откладывалась – но облегчения я не испытала. Опухоль моего страха то ли выросла в размере, то ли раздвоилась. Я не знала, чего бояться больше – новой атаки Глеба или возвращения Додика. Да, я сознаюсь ему, это решено, – но что дальше? Не кинется ли он душить врага своими сильными пальцами волейболиста? Не предупредить ли сержанта Дорелика? Но о чем? О том, что теперь нужно будет охранять не только меня, но и Глеба?
Опять заскочила Элла Иосифовна. С изумлением смотрела на рабочих, устанавливавших сигнальные датчики тревоги на оконных стеклах и дверях.
– Что случилось?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92