Устроить скандал, написать анонимку в деканат… „Разрушает семью, аморальное поведение!.." Пригрозить увольнением, затащить обратно в семейный аркан… Все тебе нужно по-своему, все не как у людей… Вот теперь расхлебывай…»
Додик встречал нас на вокзале. Букетик тепличных тюльпанов для меня, пластмассовый самосвал – для Марика. Я всматривалась в его лицо, искала перемен. Нет, кажется, все на месте, все по-прежнему. Разве что поцелуй после трех недель разлуки мог быть подлиннее. Но ведь как-никак – на людях. Да и Марик все время теребит за руку, рвется рассказать. Ведь у него теперь есть что рассказать папе, чего тот не видел, не знает. Такая редкость!
Дома нас ждал обед с вином. Кто же готовил? Неужели ты сам? Нет, мать твоя вчера забегала вечером. Ждет внука не дождется. Марик, хочешь к бабушке? Уж наверное, и там тебе заготовлен какой-нибудь подарочек.
После обеда они уехали. Я, как ищейка, как Шерлок Холмс, бросилась искать улики. Боялась найти или хотела? Все лежало на своих местах. Полотенца в шкафу сложены стопкой, посуда перемыта, ложки – с ложками, вилки – с вилками. В ванной шампуни, лосьоны, духи выстроены, как на параде, мочалки застыли в полете над полкой. В спальне все чисто, кровать застелена, будильник показывает правильное время. И вдруг!.. – вот оно!
Штора!
Она ведь была порвана здесь – внизу. И я иногда говорила себе, засыпая: «Завтра надо купить зеленых ниток и заштопать». Но все откладывала. А теперь дыра зашита. Незаметно, нитки точь-в-точь в цвет материи. Значит, что же? Значит, она была здесь не один раз. Сначала заметила дыру, а к следующему разу купила зеленых ниток и заштопала. Ах ты, аккуратистка! Все прибрала за собой, все почистила, а такую улику оставила!
Но может быть, она нарочно? Может быть, она хотела, чтобы я заметила и учинила Додику допрос? Хотела вбить клин между нами? Ах ты, хитрая структуралистка, ах ты, счетовод эмоций!
Не знаю, почему я так завелась на эту штору. Все мое любование их незаконной свечкой вдруг кончилось. Вдруг мне стало так горько, обидно, одиноко. Хотелось крикнуть Додику какую-нибудь «укору справедливую». Как будто не я сама это подстроила, не я подарила им эти три недели.
Додик вернулся задумчивый, немного загадочный. Подошел, взял за руки. Сказал, что нам нужно поговорить.
– Нет, – сказала я вдруг бездумно и убежденно. – Нет-нет, совсем не нужно.
Потом прижалась щекой к его галстуку и стала бормотать, не давая вставить слова:
– …Есть вещи, о которых лучше молчать. У меня много таких вещей… Думаешь, я тебе все-все рассказываю?.. Не дождешься… А ты?.. Знаешь, чего мне в тебе недостает? Тайны. Да-да, хоть маленькой тайны… Это скучно, когда все на виду… Пусть у тебя будет хоть один секрет… И я никогда-никогда про него не узнаю… Помнишь библейского Самсона? Пока у него была тайна от Далилы, все шло хорошо. А открылся–и вскоре жестоко поплатился… Но я не Далила, не буду приставать к тебе с расспросами, не буду остригать волосы во сне… Стану тихо гадать, ломать голову… Какой такой секрет?.. Вдруг ты на самом деле шпион-диверсант? И милиционеры не зря останавливают тебя на улице. Или вы с братом тайно привозите наркотики, какую-нибудь анашу, а урюк – только для прикрытия… Или ты тайно поступил в масонскую ложу, как Пьер Безухов… Ты будешь окружен ореолом таинственности – так славно!.. А единственное, что мне нужно и хочется знать сейчас: ты рад, что я вернулась? Рад?..
– Очень, – сказал он. – Очень, очень, очень. Несказанно рад. Заждался.
Он сказал это с таким чувством – я поверила. Мы начали целоваться. Сладко, как в первый раз. Невозможно расцепиться. Дальше пошла чистая акробатика: раздеться, не разняв губ. Моя свечка снова пылала ярко и горячо. И его – я видела – тоже. Что «видела»! Чувствовала рукой. Брюки отказывались спускаться, цеплялись, как за крючок. Наш паровоз, вперед лети!..
Да, давно уже у нас не было такой встречи. Стоило, ох стоило расстаться на три недели!
– Милая! – задыхался Додик. – Милая! Иди сюда… Да, сюда… И сюда, сюда тоже… О, моя милая!..
О, как я была добра и приветлива с Ларисой на следующий день в институте! Как заботливо расспрашивала ее о трудностях подсчета лермонтовских переживаний. Да-да, здесь открываются большие перспективы. Диплом может стать основой, исходным материалом для кандидатской диссертации о лирике МЮЛа.
Лариса была печальна, задумчива. Слушала недоверчиво, в глаза не смотрела. На исхудавшем детском лице будто застыл вопрос: «Да разве так бывает? Да разве это по правилам?»
Жизнь возвращалась в привычную зимнюю колею. Дневная слякоть за ночь затвердевала опасными торосами. Пешеходы перебирались через сугробы, как суворовские солдаты в Альпах. Изредка по вечерам звонил телефон, и я слышала, что Додик отвечал коротко и сухо: «Нет… не смогу… Может быть, в следующем месяце…»
Торжествовала ли я? Испытывала облегчение? Не знаю, не знаю.
Но вдруг неожиданно для себя – кажется, прошел уже месяц после возвращения – взяла и позвонила из автомата Павлу Пахомовичу. И мы договорились о встрече. И где-то в эти дни я начала письмо к Тургеневу.
ПИШУ ТУРГЕНЕВУ
Многоуважаемый, до сих пор волнующий, часто загадочный Иван Сергеевич!
Все же удивительно: как при Вашей несомненной доброте и миролюбии Вы ухитрялись возбуждать такое острое раздражение чуть ли не во всех своих собратьях по перу: в Белинском, Некрасове, Достоевском, Толстом, Герцене? И столько раз становились объектом самого пристального и часто враждебного расследования, слежки, поношения? То по высочайшему указу за статью памяти Гоголя сажают Вас на съезжую, и целый месяц Вы должны слушать, как в соседней комнате секут розгами крепостных слуг, присланных хозяевами для наказания. То высылают в деревню под специальный надзор, и невзрачный сыщик следует за Вами как тень, даже на охоту, и доносит про каждый шаг, каждую встречу. В 1863 году новая напасть: под угрозой конфискации имущества вызывают из-за границы в Комиссию Сената дать показания о сношениях с политическим преступником Герценом и другими революционными эмигрантами.
Добро бы только правительство Вас преследовало. Сам Толстой за какой-то пустяк вызывает Вас стреляться – да еще не на пистолетах, а на ружьях – и до смерти. И Достоевский врывается незваный в Вашу квартиру в Бадене и, вместо того чтобы отдать деньги, взятые в долг, начинает поносить за германофильство, безбожие и равнодушие к России; а годы спустя выводит в карикатурном виде в «Бесах» под именем Кармазинова. И «Современник», обиженный Вашим уходом, намекает на модного писателя, следующего в хвосте странствующей певицы и устраивающего ей искусственные овации в провинциальных театрах за границей. И тот же Герцен, поверив клевете о Вашем поведении в Комиссии Сената, печатает у себя в «Колоколе» ядовитую эпиграмму:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92
Додик встречал нас на вокзале. Букетик тепличных тюльпанов для меня, пластмассовый самосвал – для Марика. Я всматривалась в его лицо, искала перемен. Нет, кажется, все на месте, все по-прежнему. Разве что поцелуй после трех недель разлуки мог быть подлиннее. Но ведь как-никак – на людях. Да и Марик все время теребит за руку, рвется рассказать. Ведь у него теперь есть что рассказать папе, чего тот не видел, не знает. Такая редкость!
Дома нас ждал обед с вином. Кто же готовил? Неужели ты сам? Нет, мать твоя вчера забегала вечером. Ждет внука не дождется. Марик, хочешь к бабушке? Уж наверное, и там тебе заготовлен какой-нибудь подарочек.
После обеда они уехали. Я, как ищейка, как Шерлок Холмс, бросилась искать улики. Боялась найти или хотела? Все лежало на своих местах. Полотенца в шкафу сложены стопкой, посуда перемыта, ложки – с ложками, вилки – с вилками. В ванной шампуни, лосьоны, духи выстроены, как на параде, мочалки застыли в полете над полкой. В спальне все чисто, кровать застелена, будильник показывает правильное время. И вдруг!.. – вот оно!
Штора!
Она ведь была порвана здесь – внизу. И я иногда говорила себе, засыпая: «Завтра надо купить зеленых ниток и заштопать». Но все откладывала. А теперь дыра зашита. Незаметно, нитки точь-в-точь в цвет материи. Значит, что же? Значит, она была здесь не один раз. Сначала заметила дыру, а к следующему разу купила зеленых ниток и заштопала. Ах ты, аккуратистка! Все прибрала за собой, все почистила, а такую улику оставила!
Но может быть, она нарочно? Может быть, она хотела, чтобы я заметила и учинила Додику допрос? Хотела вбить клин между нами? Ах ты, хитрая структуралистка, ах ты, счетовод эмоций!
Не знаю, почему я так завелась на эту штору. Все мое любование их незаконной свечкой вдруг кончилось. Вдруг мне стало так горько, обидно, одиноко. Хотелось крикнуть Додику какую-нибудь «укору справедливую». Как будто не я сама это подстроила, не я подарила им эти три недели.
Додик вернулся задумчивый, немного загадочный. Подошел, взял за руки. Сказал, что нам нужно поговорить.
– Нет, – сказала я вдруг бездумно и убежденно. – Нет-нет, совсем не нужно.
Потом прижалась щекой к его галстуку и стала бормотать, не давая вставить слова:
– …Есть вещи, о которых лучше молчать. У меня много таких вещей… Думаешь, я тебе все-все рассказываю?.. Не дождешься… А ты?.. Знаешь, чего мне в тебе недостает? Тайны. Да-да, хоть маленькой тайны… Это скучно, когда все на виду… Пусть у тебя будет хоть один секрет… И я никогда-никогда про него не узнаю… Помнишь библейского Самсона? Пока у него была тайна от Далилы, все шло хорошо. А открылся–и вскоре жестоко поплатился… Но я не Далила, не буду приставать к тебе с расспросами, не буду остригать волосы во сне… Стану тихо гадать, ломать голову… Какой такой секрет?.. Вдруг ты на самом деле шпион-диверсант? И милиционеры не зря останавливают тебя на улице. Или вы с братом тайно привозите наркотики, какую-нибудь анашу, а урюк – только для прикрытия… Или ты тайно поступил в масонскую ложу, как Пьер Безухов… Ты будешь окружен ореолом таинственности – так славно!.. А единственное, что мне нужно и хочется знать сейчас: ты рад, что я вернулась? Рад?..
– Очень, – сказал он. – Очень, очень, очень. Несказанно рад. Заждался.
Он сказал это с таким чувством – я поверила. Мы начали целоваться. Сладко, как в первый раз. Невозможно расцепиться. Дальше пошла чистая акробатика: раздеться, не разняв губ. Моя свечка снова пылала ярко и горячо. И его – я видела – тоже. Что «видела»! Чувствовала рукой. Брюки отказывались спускаться, цеплялись, как за крючок. Наш паровоз, вперед лети!..
Да, давно уже у нас не было такой встречи. Стоило, ох стоило расстаться на три недели!
– Милая! – задыхался Додик. – Милая! Иди сюда… Да, сюда… И сюда, сюда тоже… О, моя милая!..
О, как я была добра и приветлива с Ларисой на следующий день в институте! Как заботливо расспрашивала ее о трудностях подсчета лермонтовских переживаний. Да-да, здесь открываются большие перспективы. Диплом может стать основой, исходным материалом для кандидатской диссертации о лирике МЮЛа.
Лариса была печальна, задумчива. Слушала недоверчиво, в глаза не смотрела. На исхудавшем детском лице будто застыл вопрос: «Да разве так бывает? Да разве это по правилам?»
Жизнь возвращалась в привычную зимнюю колею. Дневная слякоть за ночь затвердевала опасными торосами. Пешеходы перебирались через сугробы, как суворовские солдаты в Альпах. Изредка по вечерам звонил телефон, и я слышала, что Додик отвечал коротко и сухо: «Нет… не смогу… Может быть, в следующем месяце…»
Торжествовала ли я? Испытывала облегчение? Не знаю, не знаю.
Но вдруг неожиданно для себя – кажется, прошел уже месяц после возвращения – взяла и позвонила из автомата Павлу Пахомовичу. И мы договорились о встрече. И где-то в эти дни я начала письмо к Тургеневу.
ПИШУ ТУРГЕНЕВУ
Многоуважаемый, до сих пор волнующий, часто загадочный Иван Сергеевич!
Все же удивительно: как при Вашей несомненной доброте и миролюбии Вы ухитрялись возбуждать такое острое раздражение чуть ли не во всех своих собратьях по перу: в Белинском, Некрасове, Достоевском, Толстом, Герцене? И столько раз становились объектом самого пристального и часто враждебного расследования, слежки, поношения? То по высочайшему указу за статью памяти Гоголя сажают Вас на съезжую, и целый месяц Вы должны слушать, как в соседней комнате секут розгами крепостных слуг, присланных хозяевами для наказания. То высылают в деревню под специальный надзор, и невзрачный сыщик следует за Вами как тень, даже на охоту, и доносит про каждый шаг, каждую встречу. В 1863 году новая напасть: под угрозой конфискации имущества вызывают из-за границы в Комиссию Сената дать показания о сношениях с политическим преступником Герценом и другими революционными эмигрантами.
Добро бы только правительство Вас преследовало. Сам Толстой за какой-то пустяк вызывает Вас стреляться – да еще не на пистолетах, а на ружьях – и до смерти. И Достоевский врывается незваный в Вашу квартиру в Бадене и, вместо того чтобы отдать деньги, взятые в долг, начинает поносить за германофильство, безбожие и равнодушие к России; а годы спустя выводит в карикатурном виде в «Бесах» под именем Кармазинова. И «Современник», обиженный Вашим уходом, намекает на модного писателя, следующего в хвосте странствующей певицы и устраивающего ей искусственные овации в провинциальных театрах за границей. И тот же Герцен, поверив клевете о Вашем поведении в Комиссии Сената, печатает у себя в «Колоколе» ядовитую эпиграмму:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92