), жильем…
От «целовальной» к его бывшему дому не было дорожки, и это как-то неприятно поразило его, хотя редко кто из покровцев прокладывал к дому дорожки: дело хлопотливое, а главное – ненужное. Коньшин же после каждого снегопада расчищал тропинку через сад, огород, пересекал «целовальную» и вел ее к «персональной» пристани. После этого Петр пробивал в проруби наросший за ночь лед. Ему нравился сам процесс: возиться со снегом, обтаптывать проруби, крушить молодой податливый лед. Нужды в проруби не было никакой. Он и сам не знал, зачем держал прорубь. Иногда он, правда, рано утром забрасывал удочку или приносил домой ведро донской воды, но оба дела оказывались бесполезными: рыба презрительно обходила «домашнюю» прорубь, а донскую воду жена тут же выливала в раковину: «Не известно, какая там гадость плавала». – «Кто же, кроме рыбы, может плавать?» – «Утопленники, например». – «Откуда зимой возьмутся утопленники?» – «У меня тетка в речке зимой утонула».
Несмотря на сопротивление жены, Петр поддерживал жизнь в проруби. Ему нравилось по утрам смотреть в черную дыру, как там качалась темная вода, иногда длинной лентой, как змея, мелькала водоросль, слышался всхлип. Он не знал, что означал этот всхлип: может быть, неловко передвинулся жгут воды, или набрала воздуха задыхающаяся подо льдом рыба, или поднялся со дна газ…
Он любил прорубь. Ему казалось, что среди белого безмолвного сада и огорода живет надежное, преданное, беспокойное существо, которое стережет сон и сада, и огорода, и всего дома Коньшиных. Прорубь потом заменил холодильник…
И вот нет ни проруби, ни дорожки. Петр побрел к дому напрямик, проваливаясь почти по колено в снег. В полуботинках на искусственном меху сразу стало холодно и сыро Коньшин ускорил шаг, стараясь быстрее добраться до двора.
Но двор тоже был завален снегом. И сарай, и погреб, и собачья конура. Значит, не было ни скотины, ни заготовки на зиму, а верный Чапа или убежал, или сдох, а может быть, его просто выжили…
В доме светилось одно окно. Еще там, в Москве, у ресторана Коньшин знал, что светится именно это окно. Он не понимал, откуда взялась эта уверенность, но она была очень твердой, иначе бы он не поехал… Зачем бы он поехал, если б не светилось окно…
Петр толкнул колоду, она здорово примерзла, но легко отломилась от мерзлой земли, словно помогла сама.
Коньшин свалил колоду для рубки дров набок, подкатил к окну, снова поставил на попа и огляделся. Вокруг по-прежнему ни звука, ни движения. Тогда он влез на колоду и заглянул в окно. Это была кухня. В кухне жена никогда не завешивала окно, говорила, что все равно оно выходит в огород, никто не будет смотреть. Когда Петр настаивал, жена сердилась и говорила: кухня – убежище хозяйки и она может делать в ней все, что захочет.
Жена вообще обожала кухню и проводила там все вечера. Это было непонятно, потому что готовить жена не любила, и они питались в основном колбасой, консервами, а то и обедами из столовой, куда Коньшин заезжал после работы.
Она или терла никому не нужные кастрюли, или проверяла тетрадки.
– Мне на кухне легче думается и работается, – говорила обычно жена.
Секрет этого странного пристрастия к кухне и упорства в вопросе присутствия занавесок на окне Петр открыл случайно.
Однажды он проснулся ночью. Жены рядом не было.
Петр вышел в коридор. Из-под двери кухни пробивал свет. Он тихо приоткрыл дверь. Жена сидела за кухонным столом и проверяла тетрадки. Вернее, тетрадки лежали нетронутой стопочкой, жена неотрывно смотрела в окно. Лицо ее было бледно и неподвижно.
Коньшин тоже машинально посмотрел в окно. Снаружи, прижавшись носом к стеклу, белела резиновая маска, скорбное лицо мима. Петр встретился глазами с мимом. Лицо отшатнулось и исчезло. Тихо, лишь в форточку слышно, как шумит осенний ветер в облетевшем саду. Может быть, это все померещилось? Коньшин повернулся к жене. Она закрыла лицо ладонями Через стиснутые пальцы на тетрадки капали слезы и расплывались большими пятнами.
– Что это?.. Кто это был? – пробормотал Коньшин уже сердцем чувствуя беду.
Жена не отвечала. Слезы продолжали сочиться между пальцами… портя тетрадки. Как теперь учительница объяснит своим ученикам происхождение этих странных пятен? Коньшин автоматически прикрыл стопку промокашкой. Он уже узнал эту маску. Это был поэт Миркин. Теперь Петр понял все. И чрезмерное пристрастие жены к книгам, к вечерам отдыха, где играл на рояле и читал стихи Миркин; и эти бдения на кухне, и не зашторенное окно… Значит, пока он спал или работал в гостиной, они назначали свидания на кухне, часами смотрели друг на друга через стекло…
Вспомнилась Коньшину и ничем не спровоцированная истерика, случившаяся с женой однажды ночью. В этот день она поздно вернулась из клуба, где смотрела концерт художественной самодеятельности; Петр обратил внимание, что жена необычно задумчива, бледна, неразговорчива. Он приготовил очень вкусный из консервов «Сайра бланшированная в масле» суп, вскипятил чай, но она не притронулась к еде и рано легла спать, хотя ей надо было проверять тетрадки.
– Что с тобой? – спросил Коньшин, пытаясь привлечь к себе жену за еще девичьи плечи.
Она освободилась от его объятий неловким резким движением, потом подошла к зеркалу и, глядя себе в глаза, сказала:
– Зацелована, околдована, с ветром в поле когда-то обвенчана, вся ты словно в оковы закована, драгоценная моя женщина! Не веселая, не печальная, словно с темного неба сошедшая, ты и песнь моя обручальная, и звезда моя сумасшедшая. Я склонюсь над твоими коленями, обниму их с неистовой силою и слезами и стихотворениями обожгу тебя, горькую, милую…
Коньшин молчал. Жена давно уже не читала ему стихи. Да и сейчас, он понимал, эти строки предназначались не для него.
– Это… стихи… Миркина? – с трудом выдавил из себя Петр.
– Нет! Нет! Нет! – закричала вдруг жена. – Пора бы уже знать хоть каплю поэзии! Это Заболоцкий! Заболоцкий! О боже, как же жить дальше…
Жена упала па кровать и зарыдала. С ней сделалась истерика Пока Коньшин бегал за водой, истерика прошла; жена сидела на кровати в рубашке и расчесывала волосы.
– Извини, – спокойно сказала она. – Сорвалась… Сегодня был тяжелый день…
– Я завтра же выучу всего Заболоцкого, – сказал Коньшин виновато.
– Не надо. У тебя и так работы хватает. Я просто дура.
– Я выучу Заболоцкого…
– Просто дура. Истеричная дура.
Она обняла Петра за шею:
– Ты самый добрый, умный, самый труженик. Тебе не нужен Заболоцкий.
– Почему это мне не нужен Заболоцкий? – обиделся Коньшин. – Я люблю литературу. Просто у меня нет времени… Весь день на работе, а вечером этот кандидатский минимум… Но я найду время… Выучу Заболоцкого… И других… Ты скажи кого… Я не всех поэтов понимаю, и не все мне нравятся…
– Это прекрасно – что ты не все понимаешь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
От «целовальной» к его бывшему дому не было дорожки, и это как-то неприятно поразило его, хотя редко кто из покровцев прокладывал к дому дорожки: дело хлопотливое, а главное – ненужное. Коньшин же после каждого снегопада расчищал тропинку через сад, огород, пересекал «целовальную» и вел ее к «персональной» пристани. После этого Петр пробивал в проруби наросший за ночь лед. Ему нравился сам процесс: возиться со снегом, обтаптывать проруби, крушить молодой податливый лед. Нужды в проруби не было никакой. Он и сам не знал, зачем держал прорубь. Иногда он, правда, рано утром забрасывал удочку или приносил домой ведро донской воды, но оба дела оказывались бесполезными: рыба презрительно обходила «домашнюю» прорубь, а донскую воду жена тут же выливала в раковину: «Не известно, какая там гадость плавала». – «Кто же, кроме рыбы, может плавать?» – «Утопленники, например». – «Откуда зимой возьмутся утопленники?» – «У меня тетка в речке зимой утонула».
Несмотря на сопротивление жены, Петр поддерживал жизнь в проруби. Ему нравилось по утрам смотреть в черную дыру, как там качалась темная вода, иногда длинной лентой, как змея, мелькала водоросль, слышался всхлип. Он не знал, что означал этот всхлип: может быть, неловко передвинулся жгут воды, или набрала воздуха задыхающаяся подо льдом рыба, или поднялся со дна газ…
Он любил прорубь. Ему казалось, что среди белого безмолвного сада и огорода живет надежное, преданное, беспокойное существо, которое стережет сон и сада, и огорода, и всего дома Коньшиных. Прорубь потом заменил холодильник…
И вот нет ни проруби, ни дорожки. Петр побрел к дому напрямик, проваливаясь почти по колено в снег. В полуботинках на искусственном меху сразу стало холодно и сыро Коньшин ускорил шаг, стараясь быстрее добраться до двора.
Но двор тоже был завален снегом. И сарай, и погреб, и собачья конура. Значит, не было ни скотины, ни заготовки на зиму, а верный Чапа или убежал, или сдох, а может быть, его просто выжили…
В доме светилось одно окно. Еще там, в Москве, у ресторана Коньшин знал, что светится именно это окно. Он не понимал, откуда взялась эта уверенность, но она была очень твердой, иначе бы он не поехал… Зачем бы он поехал, если б не светилось окно…
Петр толкнул колоду, она здорово примерзла, но легко отломилась от мерзлой земли, словно помогла сама.
Коньшин свалил колоду для рубки дров набок, подкатил к окну, снова поставил на попа и огляделся. Вокруг по-прежнему ни звука, ни движения. Тогда он влез на колоду и заглянул в окно. Это была кухня. В кухне жена никогда не завешивала окно, говорила, что все равно оно выходит в огород, никто не будет смотреть. Когда Петр настаивал, жена сердилась и говорила: кухня – убежище хозяйки и она может делать в ней все, что захочет.
Жена вообще обожала кухню и проводила там все вечера. Это было непонятно, потому что готовить жена не любила, и они питались в основном колбасой, консервами, а то и обедами из столовой, куда Коньшин заезжал после работы.
Она или терла никому не нужные кастрюли, или проверяла тетрадки.
– Мне на кухне легче думается и работается, – говорила обычно жена.
Секрет этого странного пристрастия к кухне и упорства в вопросе присутствия занавесок на окне Петр открыл случайно.
Однажды он проснулся ночью. Жены рядом не было.
Петр вышел в коридор. Из-под двери кухни пробивал свет. Он тихо приоткрыл дверь. Жена сидела за кухонным столом и проверяла тетрадки. Вернее, тетрадки лежали нетронутой стопочкой, жена неотрывно смотрела в окно. Лицо ее было бледно и неподвижно.
Коньшин тоже машинально посмотрел в окно. Снаружи, прижавшись носом к стеклу, белела резиновая маска, скорбное лицо мима. Петр встретился глазами с мимом. Лицо отшатнулось и исчезло. Тихо, лишь в форточку слышно, как шумит осенний ветер в облетевшем саду. Может быть, это все померещилось? Коньшин повернулся к жене. Она закрыла лицо ладонями Через стиснутые пальцы на тетрадки капали слезы и расплывались большими пятнами.
– Что это?.. Кто это был? – пробормотал Коньшин уже сердцем чувствуя беду.
Жена не отвечала. Слезы продолжали сочиться между пальцами… портя тетрадки. Как теперь учительница объяснит своим ученикам происхождение этих странных пятен? Коньшин автоматически прикрыл стопку промокашкой. Он уже узнал эту маску. Это был поэт Миркин. Теперь Петр понял все. И чрезмерное пристрастие жены к книгам, к вечерам отдыха, где играл на рояле и читал стихи Миркин; и эти бдения на кухне, и не зашторенное окно… Значит, пока он спал или работал в гостиной, они назначали свидания на кухне, часами смотрели друг на друга через стекло…
Вспомнилась Коньшину и ничем не спровоцированная истерика, случившаяся с женой однажды ночью. В этот день она поздно вернулась из клуба, где смотрела концерт художественной самодеятельности; Петр обратил внимание, что жена необычно задумчива, бледна, неразговорчива. Он приготовил очень вкусный из консервов «Сайра бланшированная в масле» суп, вскипятил чай, но она не притронулась к еде и рано легла спать, хотя ей надо было проверять тетрадки.
– Что с тобой? – спросил Коньшин, пытаясь привлечь к себе жену за еще девичьи плечи.
Она освободилась от его объятий неловким резким движением, потом подошла к зеркалу и, глядя себе в глаза, сказала:
– Зацелована, околдована, с ветром в поле когда-то обвенчана, вся ты словно в оковы закована, драгоценная моя женщина! Не веселая, не печальная, словно с темного неба сошедшая, ты и песнь моя обручальная, и звезда моя сумасшедшая. Я склонюсь над твоими коленями, обниму их с неистовой силою и слезами и стихотворениями обожгу тебя, горькую, милую…
Коньшин молчал. Жена давно уже не читала ему стихи. Да и сейчас, он понимал, эти строки предназначались не для него.
– Это… стихи… Миркина? – с трудом выдавил из себя Петр.
– Нет! Нет! Нет! – закричала вдруг жена. – Пора бы уже знать хоть каплю поэзии! Это Заболоцкий! Заболоцкий! О боже, как же жить дальше…
Жена упала па кровать и зарыдала. С ней сделалась истерика Пока Коньшин бегал за водой, истерика прошла; жена сидела на кровати в рубашке и расчесывала волосы.
– Извини, – спокойно сказала она. – Сорвалась… Сегодня был тяжелый день…
– Я завтра же выучу всего Заболоцкого, – сказал Коньшин виновато.
– Не надо. У тебя и так работы хватает. Я просто дура.
– Я выучу Заболоцкого…
– Просто дура. Истеричная дура.
Она обняла Петра за шею:
– Ты самый добрый, умный, самый труженик. Тебе не нужен Заболоцкий.
– Почему это мне не нужен Заболоцкий? – обиделся Коньшин. – Я люблю литературу. Просто у меня нет времени… Весь день на работе, а вечером этот кандидатский минимум… Но я найду время… Выучу Заболоцкого… И других… Ты скажи кого… Я не всех поэтов понимаю, и не все мне нравятся…
– Это прекрасно – что ты не все понимаешь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47