Смерть вышеуказанной гражданки последовала в результате огнестрельного ранения…»
С шумом растворилась дверь трактира, заклубилась густым морозным паром. Мускулистый, голый по пояс татарин, густо покрытый затейливой татуировкой, и низкорослый крепыш в чуйке вытащили за руки и за ноги пьяного. Раскачав, как бревно, бросили на обледеневший от помоев сугроб.
– И-их! – тонко взвизгнул татарин и засмеялся.
Плашмя ударившись боком о ледяной наст, пьяный сполз на панель.
«Хулиганом я родился, хулиганом и помру. Если голову отломят, я полено привяжу…» – захлебывались пьяным весельем меблирашки.
Выгнувшись гусеницей, пьяный встал на четвереньки. Роняя на снег капли крови из разбитого носа и мотая головой, заскулил, зафыркал. Попытался подняться на ноги и снова упал.
– Свинья поганый! – сказал татарин и пхнул пьяного носком валенка в бок. – Пьяный морда!
На левой стороне груди татарина была вытатуирована виселица. На ней висел, расставив ноги, человечек. Под ним полукругом надпись: «Виси кореш у маево серца».
Напарник татарина заметил меня. На знакомом мне еще по бурсе «перевертыше» сказал:
– Глядипо ан гоэто.
– Жуви, – ответил татарин.
– Жиська, но, Ахметка.
– Но, но, – подтвердил татарин.
– К Никите Африкановичу? – обратился ко мне крепыш.
– К нему.
– Ждем, ждем.
В гардеробе он помог мне раздеться. Стряхнул снег о пальто и шапки.
– Ждут вас Никита Африканович. Очень ждут.
Я услышал, как хлопнула входная дверь, – это в трактир вошли Артюхин и Волжанин.
– Пожалуйте…
Татарин повел меня через узкий длинный зал, наполненный папиросным дымом и кухонным чадом. Зал гудел голосами, звенел вилками и ножами, чавкал, вскрикивал, рыгал, пел. На маленькой, забившейся в угол эстраде раскачивался маятником худосочный молодой человек в длинной бархатной блузе с бантом – то ли начинающий поэт, то ли именитый карманник. Худосочный махал руками и что-то говорил, но слов из-за шума разобрать было нельзя.
Толстяк под фикусом тупо и сосредоточенно лил вино из бутылки на голову уткнувшегося лицом в тарелку соседа.
Держа друг друга за грудки, матерились двое «деловых». Жеманясь и хихикая, терлись у простенка молодые люди с крашеными губами и подведенными глазками. Хитрованский босомыжник на потеху публике грыз зубами стопку. Некто багровый и расхристанный хлопал босомыжника по спине и кричал:
– Жри, друг, за все плачу!
Лысый, в офицерском кителе со споротыми погонами, расставив ноги, щелкал языком: «Гоп-гоп-гоп!» Он изображал лошадь: на одном его колене подпрыгивала в такт курцгалопу пьяная до изумления девочка с размазанной по лицу помадой, на другом тряслась, вцепившись в край стола, пышнотелая матрона с валиком волос над выщипанными бровями. Видно, лошадь проскакала уже не одну версту: голый череп офицера был в крупных каплях пота, пот струнками скатывался по щекам к плохо выбритому острому подбородку. «Гоп-гоп-гоп…»
Офицер мешал проходу. Татарин без видимого напряжения – лишь задергал ногами висельник на безволосой груди, – сдвинул стул со всеми тремя в сторону:
– Свинья пьяный!
Чудом удержавшись на стуле, офицер поднял глаза и неожиданно трезвым голосом скорбно сказал:
– Там – германцы, тут – татары…
– Не связывайся с Ахметкой, Петенька, – изувечит, – обняла его за шею пышнотелая.
– Тьфу, свинья пьяный! – плюнул татарин на покрытый опилками пол.
Он молча провел меня мимо буфетной на кухню, где между раскаленными чадящими плитами метались красные от жара повара в грязных колпаках. Ни слова не говоря, показал рукой на низкую дверь. Мы оказались в полутемном коридоре, затем свернули в другой, поуже. Свернули направо, еще раз направо. Татарин распахнул обитую войлоком дверь и отдернул тяжелую штору:
– Привел, Никита Африканович.
– Вот и хорошо. Хлеб да соль!
В комнате горели лишь две или три свечи, слабо освещая заросшее пегой курчавой бородой лицо кряжистого человека. Он сидел на лавке за непокрытым скатертью столом, на котором стояло несколько длинных бутылок довоенного пива «Санценбахер» с фарфоровыми пробками, окутанными проволочкой, графин смирновки, какая-то закуска на плоских тарелках, пивные кружки и стопки.
Махов неспешно приподнялся, упираясь ладонями в столешницу. Не разгибаясь, окинул меня взглядом. Его цепкие, темные под кустиками густых бровей глаза нащупали в боковом кармане моего пиджака браунинг. Он ухмыльнулся:
– А револьвер-то к чему, Леонид Борисович?
– Привычка, Никита Африканович.
– Разве что так. Привычка – оно, конечно. А так-то револьверт здесь ни к чему. Не любят здесь револьвертов. Да и не стрельнешь здесь из револьверта – не успеешь: упредят. Здесь народ хоть и конобойный, а все по-тихому любит, без пальбы… Здесь вот так, – он выразительно провел ребром ладони по горлу и, сжав руку в кулак, вскинул ее вверх. – Вон как! – Он тихо засмеялся и огладил бороду.
За моей спиной скрипнула половица – я обернулся. Татарин, легонько наклонившись вперед, стоял у задернутой шторы, застыв изваянием. Мускулы напряжены, но недвижны, глаза-щелки, губы – в блаженной улыбке, в уголках рта – пузырьки слюны. В руках у татарина был витой шелковый шнур, который он перебирал пальцами.
Мигнул бородатый разбойничек за столом – хоп! – и захлестнулась удавка. Врезался шнур в горло – не разорвешь, не вырвешься, не снимешь. Все туже и туже затягивается мертвая петля… Без пальбы, без шума – лишь хрип, по-тихому…
Только врешь ты, Никита Африканович, «министр вольного города Хивы». Врешь. Не для того ты меня сюда звал. Не мигнешь ты татарину – это тебе так же ни к чему, как мне сейчас револьвер. Просто веселый ты разбойничек, Никита Африканович.
Кто для веселья водку пьет, а кто удавочкой балуется…
– А это что? Тоже привычка? – кивнул я на татарина.
– Выходит, так. У вас револьверт – у меня Ахмет. – Он ощерил в улыбке крепкие зубы.
– Хват! Ничего не скажешь – хват!
Каждому весельчаку приятно, когда находится человек, способный оценить его шутку. Махов не был исключением. Засмеялся, глядя на нас, и татарин: он тоже был веселым человеком.
– Вот так, вот сяк, вот и эдак, вот и так! – сказал Махов и разлил водку по стопкам. – С приятным человеком и поговорить приятно. Иди, Ахмет, – кивнул он татарину. – А товарищей сыскарей, что прихряли с Леонидом Борисовичем, как положено, прийми. Наверх их проводи – и поспокойней им там будет, и почище. А то как бы матросу внизу золотые зубы не вылущили… Пущай за мой счет накормят. Только без самопляса – на службе.
Оказывается, не зря Борин и Хвощиков с почтением относились к этому бородачу: сыскное дело у него было поставлено получше, чем у нас…
Татарин неслышно ушел, задернув за собой штору.
– Телохранитель?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142
С шумом растворилась дверь трактира, заклубилась густым морозным паром. Мускулистый, голый по пояс татарин, густо покрытый затейливой татуировкой, и низкорослый крепыш в чуйке вытащили за руки и за ноги пьяного. Раскачав, как бревно, бросили на обледеневший от помоев сугроб.
– И-их! – тонко взвизгнул татарин и засмеялся.
Плашмя ударившись боком о ледяной наст, пьяный сполз на панель.
«Хулиганом я родился, хулиганом и помру. Если голову отломят, я полено привяжу…» – захлебывались пьяным весельем меблирашки.
Выгнувшись гусеницей, пьяный встал на четвереньки. Роняя на снег капли крови из разбитого носа и мотая головой, заскулил, зафыркал. Попытался подняться на ноги и снова упал.
– Свинья поганый! – сказал татарин и пхнул пьяного носком валенка в бок. – Пьяный морда!
На левой стороне груди татарина была вытатуирована виселица. На ней висел, расставив ноги, человечек. Под ним полукругом надпись: «Виси кореш у маево серца».
Напарник татарина заметил меня. На знакомом мне еще по бурсе «перевертыше» сказал:
– Глядипо ан гоэто.
– Жуви, – ответил татарин.
– Жиська, но, Ахметка.
– Но, но, – подтвердил татарин.
– К Никите Африкановичу? – обратился ко мне крепыш.
– К нему.
– Ждем, ждем.
В гардеробе он помог мне раздеться. Стряхнул снег о пальто и шапки.
– Ждут вас Никита Африканович. Очень ждут.
Я услышал, как хлопнула входная дверь, – это в трактир вошли Артюхин и Волжанин.
– Пожалуйте…
Татарин повел меня через узкий длинный зал, наполненный папиросным дымом и кухонным чадом. Зал гудел голосами, звенел вилками и ножами, чавкал, вскрикивал, рыгал, пел. На маленькой, забившейся в угол эстраде раскачивался маятником худосочный молодой человек в длинной бархатной блузе с бантом – то ли начинающий поэт, то ли именитый карманник. Худосочный махал руками и что-то говорил, но слов из-за шума разобрать было нельзя.
Толстяк под фикусом тупо и сосредоточенно лил вино из бутылки на голову уткнувшегося лицом в тарелку соседа.
Держа друг друга за грудки, матерились двое «деловых». Жеманясь и хихикая, терлись у простенка молодые люди с крашеными губами и подведенными глазками. Хитрованский босомыжник на потеху публике грыз зубами стопку. Некто багровый и расхристанный хлопал босомыжника по спине и кричал:
– Жри, друг, за все плачу!
Лысый, в офицерском кителе со споротыми погонами, расставив ноги, щелкал языком: «Гоп-гоп-гоп!» Он изображал лошадь: на одном его колене подпрыгивала в такт курцгалопу пьяная до изумления девочка с размазанной по лицу помадой, на другом тряслась, вцепившись в край стола, пышнотелая матрона с валиком волос над выщипанными бровями. Видно, лошадь проскакала уже не одну версту: голый череп офицера был в крупных каплях пота, пот струнками скатывался по щекам к плохо выбритому острому подбородку. «Гоп-гоп-гоп…»
Офицер мешал проходу. Татарин без видимого напряжения – лишь задергал ногами висельник на безволосой груди, – сдвинул стул со всеми тремя в сторону:
– Свинья пьяный!
Чудом удержавшись на стуле, офицер поднял глаза и неожиданно трезвым голосом скорбно сказал:
– Там – германцы, тут – татары…
– Не связывайся с Ахметкой, Петенька, – изувечит, – обняла его за шею пышнотелая.
– Тьфу, свинья пьяный! – плюнул татарин на покрытый опилками пол.
Он молча провел меня мимо буфетной на кухню, где между раскаленными чадящими плитами метались красные от жара повара в грязных колпаках. Ни слова не говоря, показал рукой на низкую дверь. Мы оказались в полутемном коридоре, затем свернули в другой, поуже. Свернули направо, еще раз направо. Татарин распахнул обитую войлоком дверь и отдернул тяжелую штору:
– Привел, Никита Африканович.
– Вот и хорошо. Хлеб да соль!
В комнате горели лишь две или три свечи, слабо освещая заросшее пегой курчавой бородой лицо кряжистого человека. Он сидел на лавке за непокрытым скатертью столом, на котором стояло несколько длинных бутылок довоенного пива «Санценбахер» с фарфоровыми пробками, окутанными проволочкой, графин смирновки, какая-то закуска на плоских тарелках, пивные кружки и стопки.
Махов неспешно приподнялся, упираясь ладонями в столешницу. Не разгибаясь, окинул меня взглядом. Его цепкие, темные под кустиками густых бровей глаза нащупали в боковом кармане моего пиджака браунинг. Он ухмыльнулся:
– А револьвер-то к чему, Леонид Борисович?
– Привычка, Никита Африканович.
– Разве что так. Привычка – оно, конечно. А так-то револьверт здесь ни к чему. Не любят здесь револьвертов. Да и не стрельнешь здесь из револьверта – не успеешь: упредят. Здесь народ хоть и конобойный, а все по-тихому любит, без пальбы… Здесь вот так, – он выразительно провел ребром ладони по горлу и, сжав руку в кулак, вскинул ее вверх. – Вон как! – Он тихо засмеялся и огладил бороду.
За моей спиной скрипнула половица – я обернулся. Татарин, легонько наклонившись вперед, стоял у задернутой шторы, застыв изваянием. Мускулы напряжены, но недвижны, глаза-щелки, губы – в блаженной улыбке, в уголках рта – пузырьки слюны. В руках у татарина был витой шелковый шнур, который он перебирал пальцами.
Мигнул бородатый разбойничек за столом – хоп! – и захлестнулась удавка. Врезался шнур в горло – не разорвешь, не вырвешься, не снимешь. Все туже и туже затягивается мертвая петля… Без пальбы, без шума – лишь хрип, по-тихому…
Только врешь ты, Никита Африканович, «министр вольного города Хивы». Врешь. Не для того ты меня сюда звал. Не мигнешь ты татарину – это тебе так же ни к чему, как мне сейчас револьвер. Просто веселый ты разбойничек, Никита Африканович.
Кто для веселья водку пьет, а кто удавочкой балуется…
– А это что? Тоже привычка? – кивнул я на татарина.
– Выходит, так. У вас револьверт – у меня Ахмет. – Он ощерил в улыбке крепкие зубы.
– Хват! Ничего не скажешь – хват!
Каждому весельчаку приятно, когда находится человек, способный оценить его шутку. Махов не был исключением. Засмеялся, глядя на нас, и татарин: он тоже был веселым человеком.
– Вот так, вот сяк, вот и эдак, вот и так! – сказал Махов и разлил водку по стопкам. – С приятным человеком и поговорить приятно. Иди, Ахмет, – кивнул он татарину. – А товарищей сыскарей, что прихряли с Леонидом Борисовичем, как положено, прийми. Наверх их проводи – и поспокойней им там будет, и почище. А то как бы матросу внизу золотые зубы не вылущили… Пущай за мой счет накормят. Только без самопляса – на службе.
Оказывается, не зря Борин и Хвощиков с почтением относились к этому бородачу: сыскное дело у него было поставлено получше, чем у нас…
Татарин неслышно ушел, задернув за собой штору.
– Телохранитель?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142